Кормилица рассказывала, что, когда моя мать со мной прощалась, она оставила тетке для меня бутыль красного вина, в которое были положены ядовитые зубы кобры, индийской змеи. Да, такая, как Бугам Даси, — что другое могла она оставить своему сыну на память? Красное вино, эликсир смерти, который с легкостью дарует вечное забвение. Должно быть, она сама выжала свою жизнь, как виноградную кисть, и подарила мне ее сок — тот самый яд, который убил моего отца. Теперь я понял, какой она оставила мне драгоценный подарок.
Жива ли еще моя мать? Возможно, сейчас, когда я пишу эти строки, она, подобно змее, извивается перед светильником в каком-нибудь далеком индийском городке, танцует свой танец. Нагие любопытные женщины, дети, мужчины окружили ее. В это время мой отец, или дядя, седой, сгорбленный, сидит в стороне и вспоминает темную, как глубокий колодец, комнату, слышит свист змеи, вот она поднимает голову, глаза ее сверкают, шея надувается и обретает форму ковша, что-то на ее головке напоминает очки, спина — темно-серая.
Во всяком случае, я был младенцем, когда меня поручили моей дорогой кормилице, и она также кормила и мою нынешнюю жену, ту потаскуху, и я вырос у своей тетки, той высокой женщины, у которой пепельные волосы падали на лоб, в этом доме вместе с ее дочерью, той потаскухой.
С тех пор как я себя помню, я считал свою тетку матерью и любил ее. Я настолько любил ее, что взял в жены ее дочь, мою молочную сестру, потому что она была похожа на свою мать. Скорее, я был вынужден на ней жениться. Только раз она отдалась мне, и я этого никогда не забуду. Это случилось у изголовья смертного одра ее матери. Прошла большая часть ночи, все в доме давно спали, а я поднялся и в одной нижней рубахе и штанах побрел в комнату умершей — последний раз попрощаться с ней. У изголовья покойницы горели камфарные свечи, на живот ей положили Коран, чтобы шайтан не вселился в мертвое тело. Я откинул холст и увидел как всегда серьезное и привлекательное лицо моей тетушки. Все земные привязанности теперь покинули ее. Я невольно низко поклонился. В этот миг смерть казалась мне обычным и естественным делом… Вдруг я заметил легкую насмешливую улыбку, застывшую в уголке ее рта. Я хотел поцеловать ее руку и выйти из комнаты, но, обернувшись, увидел с удивлением ту потаскуху, которая стала потом моей женой. В присутствии мертвой матери, ее матери, она похотливо прижалась ко мне, потянула меня к себе, стала дарить мне горячие поцелуи! От тяжкого стыда я готов был провалиться сквозь землю. Я не знал, что мне делать. Покойница точно насмехалась над нами — мне казалось, что ее спокойная мертвая улыбка меняется. Против своей воли я обнимал и целовал девушку… Внезапно занавеска откинулась и из соседней комнаты вышел муж моей тетушки, отец той потаскухи, сгорбленный, с шарфом на шее. Он сухо, резко, омерзительно рассмеялся, рассмеялся так, что у меня мурашки побежали по телу. Плечи его тряслись от смеха, но он не смотрел в пашу сторону. От тяжкого стыда я готов был провалиться сквозь землю. Если бы я мог, я влепил бы пощечину покойнице, которая насмехалась над нами. Какой позор! Я в страхе выбежал из комнаты. И все это случилось из-за той потаскухи! Возможно, все это было подстроено, чтобы заставить меня взять ее в жены.
Несмотря на то что мы были молочные брат и сестра, я был вынужден взять ее в жены, чтобы не пострадала их семейная честь.
Она не была девушкой, я этого не знал заранее, да и никогда этого достоверно не узнаю, но так мне говорили. В первую брачную ночь, когда мы остались одни, сколько я ни умолял ее, она не слушала меня, не раздевалась, шепотом твердила: «Я не могу, я нечистая», не подпускала меня к себе. Потом погасила лампу и ушла, легла в противоположном углу комнаты. Она дрожала, как ивовый лист, точно ее бросили в подземелье к дракону. Никто бы не поверил, да и поверить нельзя, она не позволила мне даже поцеловать ее в губы. На вторую ночь я пошел в тот же угол, где спал в первую, и лег на полу. В следующие ночи было то же — я не смел иначе. Прошло много времени, а я все спал в том же углу комнаты, на полу, кто бы поверил? Два месяца, нет, два месяца и четыре дня я спал далеко от нее на полу и не решался приблизиться к ней.
Она заранее приготовила этот столь важный платок, может быть, голубиной кровью его выпачкала, не знаю. А может быть, это был тот платок, который она сохранила от своей первой ночи любви, чтобы еще больше надо мной поиздеваться — тогда ведь все меня поздравляли, все подмигивали и, наверное, про себя думали: «Парень прошлой ночью одержал славную победу!». А я и виду не подавал — и надо мной смеялись, над моей глупостью смеялись. Я тогда про себя решил, что со временем про все это напишу.