Потом я узнал, что у нее много любовников, и, возможно, оттого, что мулла прочитал несколько слов по-арабски и предоставил ее в мое распоряжение, я ей противен и она хочет от меня освободиться. В конце концов как-то ночью я решил прийти к ней и взять ее силой — и почти осуществил свое намерение. Однако после тяжкой возни она встала и ушла, и я в ту ночь удовлетворился только тем, что спал в ее постели, прогретой теплом ее тела, напитанной ее запахом, спал в ней, валялся в ней. Только в ту ночь я и спал спокойно: со следующей ночи она перешла спать в другую комнату.
Вечерами, когда я приходил домой, она еще не возвращалась, и я даже не знал, пришла она или нет; совсем и не хотел знать — ведь я был приговорен к одиночеству, приговорен к смерти. Я хотел любыми способами познакомиться с ее любовниками, каждого — в это никто не поверит, — о ком я слышал, что он ей нравится, я подкарауливал, шел к нему, тысячу раз перед ним унижался, знакомился с ним, льстил ему, сводил его с ней. И что это были за любовники: торговец требухой, факих, продавец ливера, ночной стражник, муфти, купец, философ — все они были на одно лицо и отличались лишь прозваниями и занятиями, все они были по сути одним миром мазаны. И всех их она предпочитала мне; как я унижался, как я принижал себя — никто не поверит! Ведь я боялся, что жена от меня уйдет. Я пытался научиться поведению, нраву, привлекательности у любовников моей жены. Но я оставался несчастным сводником, любой дурак смеялся мне в лицо — да и как я вообще мог выучиться поведению и праву этой черни? Теперь я знаю, она любила их потому, что они были бесстыдны, глупы, от них воняло. Ее любовь вообще была соединена с грязью и смертью — разве я на самом деле хотел спать с ней? Что меня так влекло к ней: ее внешний облик, или ее отвращение ко мне, или же ее поступки, или же моя привязанность, моя, с детства, любовь к ее матери, или же все это вместе? Нет, не знаю. Я знаю только одно: эта женщина, эта потаскуха, эта колдунья влила мне в душу, во все мое существо какой-то яд, и не только я хотел ее, но для всех атомов моего тела были необходимы все атомы ее тела, и все атомы моего тела вопили об этом. Я очень хотел оказаться с ней вдвоем на необитаемом острове, где не было бы ни одного человека, хотел, чтобы землетрясение, или потоп, или молния небесная изничтожили всю эту чернь, которая дышала за стеной моей комнаты, суетилась, наслаждалась там, и остались бы на земле только мы с ней вдвоем.
Может быть, она тогда предпочла бы мне любое животное, индийскую кобру или дракона? Я хотел провести с ней хоть одну ночь и чтобы мы умерли, обнимая друг друга, — я думаю, это было бы высшим итогом моей жизни, моего существования.
Казалось, что эта потаскуха извлекает из моих мук какое-то особенное наслаждение. Пожиравшей меня боли ей все было мало, и я в конце концов забросил все дела, перестал выходить на улицу и сидел дома, как труп, случайно сохранивший способность двигаться. Никто не знал о тайне наших отношений — лишь моя старая няня, единственная поверенная моего медленного умирания, меня упрекала. Люди же, жалея ту потаскуху, перешептывались, и я иногда слышал: «Как только эта бедная женщина терпит своего сумасшедшего мужа?». И они были правы, потому что степень моего унижения была неправдоподобной.
С каждым днем я все худел, каждый день я брился, смотрел на себя в зеркало и видел, что щеки мои становятся все краснее, цвета мяса, висящего перед лавкой мясника, тело — в жару, а глаза, точно у пьяного, и выражают отчаяние.
Мое новое состояние меня радовало, я видел в своих глазах дымку смерти, видел, что я скоро должен уйти.
Наконец позвали лекаря, лекаря этой черни, нашего домашнего лекаря, который, как он любил говорить, всех нас вырастил. Он явился в белой чалме, с бородой в аршин, и стал вспоминать, как давал моему деду снадобье, восстанавливающее мужскую силу, как вливал мне в рот молоко с сахаром и заставлял мою тетку пить слабительное. Явившись, он сел у моего изголовья, пощупал пульс, посмотрел язык и велел мне пить ослиное молоко и ячменный отвар, а также два раза в день нюхать пары камеди и мышьяка, потом дал кормилице несколько длинных рецептов, включавших в себя какие-то удивительные отвары и масла: толченый иссоп, оливковое масло, растертую лакрицу, камфарное масло, толченый лавровый лист, ромашковое масло, пещерное масло, льняное семя, зерна из сосновых шишек и прочую ерунду.
Мне становилось хуже. Только моя кормилица, она была и ее кормилицей, старая, седая, сидела в углу комнаты у моего изголовья, клала мне на лоб холодные компрессы, приносила отвары. Она говорила со мной о разных событиях моего детства и детства той потаскухи. Например, она мне рассказала, что моя жена с колыбели имела привычку грызть ногти на левой руке и грызла их так, что пальцы изъязвлялись. Иногда кормилица рассказывала мне сказку. Мне казалось, что эти сказки как бы ведут вспять мою жизнь и снова пробуждают во мне детство. Они ведь связаны с воспоминаниями той поры, поры, когда я был совсем маленький и спал с моей теперешней женой бок о бок в люльке — большой люльке для двух детей. Я хорошо помню, кормилица рассказывала тогда эти самые сказки. Теперь те места этих побасенок, которым я раньше не верил, стали для меня чем-то вполне естественным, ибо болезнь породила во мне новый мир, мир неведомый, призрачный, полный образов, красок и желаний — их нельзя представить себе здоровому — и я с наслаждением и неизъяснимым трепетом ощущал над собой власть этих сказок, ощущал, что стал снова ребенком. В настоящий момент, когда я пишу эти строки, я сопричастен этому чувству, все эти чувства принадлежат настоящему моменту, а не прошлому.