Мне постоянно хотелось вспоминать свое детство, но, когда эти воспоминания приходили и я их глубоко ощущал, эти дни были самыми тяжелыми и мучительными.
Постоянно натужно кашлять кашлем, похожим на кашель черных тощих кляч, стоящих перед лавкой мясника, сплевывать мокроту и бояться, что в ней, не дай бог, снова окажется кровь… Кровь, это жидкое, теплое, соленое вещество, которое выходит наружу из недр тела, которое есть сок жизни, и его-то приходится извергать из себя! И постоянная угроза смерти, которая безнадежно пожирает все надежды и неотделима от страха.
Хладнокровная, не обращающая ни на что внимания жизнь превращает лицо каждого человека в маску, оно становится деланным, внешним, как будто у человека несколько лиц. Некоторые постоянно пользуются только одной из этих масок, и она, естественно, постепенно загрязняется и покрывается морщинами. Это экономные люди. Другие сохраняют особую маску для своих близких, иные же постоянно меняют свои маски, но, войдя в преклонный возраст, вдруг видят, что вот это — их последняя маска, и она скоро износится и погибнет, и тогда выступит из-под последней маски их истинное лицо.
Я не знаю, какое ядовитое воздействие имели на меня сами стены моей комнаты — они отравляли мои мысли! Я был уверен, что до меня в этой комнате жил жестокий убийца или безумец, закованный в цепи. Не только стены моей комнаты, но и вид из ее окна, все вокруг: этот мясник, этот оборванный старикашка, моя кормилица, та потаскуха, все люди, которых я видел, даже миска, из которой я ел ячменную похлебку, одежда на моем теле — все они объединились, сговорились, чтобы вызывать во мне эти мысли.
Несколько дней тому назад, когда я снимал с себя одежду в раздевальне бани, мысли мои изменились. Банщик, который лил мне на голову воду, точно бы смыл с меня все мои черные мысли. В бане я видел свою тень на влажной, запотевшей стене: я стал таким тонким и хрупким, как десять лет назад, когда был еще ребенком. Я хорошо помню, тень моя на запотевшей стене бани была тогда совсем такой же. Я внимательно посмотрел на свое тело: бедра, голени, талия были жалкими и похотливыми.
Тень от них тоже была такая, как десять лет назад, когда я был ребенком. Я почувствовал, что вся моя жизнь, вся, как движущаяся тень, дрожащая тень на стене бани, прошла бессмысленно, бесцельно. Другие-то люди были тяжелые, крепкие, грубые, тени их на запотевшей стене бани были густые, большие и на какое-то мгновение оставляли след на ней, моя же тень скользила и очень быстро исчезала. Когда я одевался, мои движения, облик и мысли снова изменились. Точно я вступил в иное окружение, иной мир, точно я снова родился в том мире, который я так ненавидел. Во всяком случае, я снова обрел жизнь. Для меня ведь было просто чудом, что я не растворился в парной, как кусок соли в воде.
………………………………………………..
Жизнь моя казалась мне такой неестественной, непонятной, неправдоподобной, как картинка на крышке пенала, из которого я взял перо, чтобы писать эти строки… Верно, картинку эту нарисовал на пенале одержимый, соблазненный бесами художник… Обычно, когда я долго смотрю на эту картинку, она кажется мне как-то особенно знакомой. Возможно, из-за этой самой картинки… Возможно, именно эта картинка заставляет меня писать. Там нарисован кипарис, под ним сидит, поджав ноги, сгорбленный старик, похожий на индийского йога, полы халата он подвернул под себя, на голове у него повязана чалма, а указательный палец левой руки он положил в знак удивления в рот. Перед ним танцует высокая девушка в черном, движения ее неестественны, возможно, это Бугам Даси. В руке ее голубой лотос, их разделяет ручей…
………………………………………………………………..
У прибора для курения опиума я развеял все свои темные мысли, они ушли вместе с клубами нежного голубого дыма. В это время мое существо думало, мое тело видело сны, оно скользило и, точно освободившись от плотности и тяжести, летало в неведомом мире, полном неведомых красок и неведомых картин. Опиум пробуждал в моем теле растительную душу, малоподвижную растительную душу — я странствовал в растительном мире, я становился растением. Клюя носом у мангала и кожаной скатерки, накинув на плечи халат, я, не знаю почему, вспомнил вдруг оборванного старика. Он так же, как я, горбился перед своей тряпкой и сидел совсем, как я. Эта мысль вызвала у меня ужас. Я вскочил, отбросил халат, подошел к зеркалу. Щеки мои горели и были цвета туши, висящей перед лавкой мясника, борода растрепалась, но весь вид был одухотворенный и привлекательный, а глаза — усталые, обиженные, детские, глаза тяжко больного. Все земные, человеческие тяготы во мне точно растаяли. Лицо мое мне понравилось, я получил от его вида чувственное наслаждение и сказал себе перед зеркалом: «Боль твоя так глубока, что она осталась в глубине глаз… и, если ты заплачешь, слезы польются из самой глубины твоих глаз или же они даже вообще не прольются!».