Забравшись в свое убежище и завалив себя лапником, Гэвин сыто и довольно вздохнул. Засыпая, он слышал вой метели, а потом этот звук стал глухим и совсем неясным, снег шел всю ночь, заметая его все сильней и сильней.
В это самое время дома у Гэвина его мать, Дайнэн, дочь Рахта, расчесывала перед сном волосы своей маленькой дочери, Кетиль, и вдруг заплакала, уткнувшись лицом в ее макушку. Девочка удивленно завертела головой, пытаясь оглянуться. А старая нянька, Фамта, стоявшая рядом, сказала:
— Все в роду Гэвиров сумасшедшие. Но этот — больше всех, что верно, то верно!
Сребророгий Олень — опасный зверь, у него острые рога и тяжелые копыта, и даром он не отдаст свою жизнь. Гэвин знал это, и ему это было по душе: Олень — добыча, достойная настоящего охотника. К своему походу он отнесся не как к безопасной прогулке, снаряжение с собой взял самое надежное и самое лучшее, и копье взял самое лучшее, ясеневое копье отца. Попросту он своровал его — сиял тайком со скрепы над притолокой, где оно висело. Обнаружили это только сегодня вечером.
— Ах, волки его заешь, проклятый мальчишка! — сказал Гэвир, его отец, стукнув по столу тяжелым кулаком. В сердцах ему доводилось говаривать и не такое. А Дайнен воскликнула:
— Нет! — И добавила немного спустя, уже тише: — Хозяйка Леса, не услышь эти слова…
Она любила всех своих сыновей и плакала теперь обо всех, кто сейчас в горах: о старшем, и о втором, и о Гэвине тоже.
Когда Гэвин проснулся и вылез из своего сугроба, с трудом разбросав толстый слой снега над собой, уже давно наступило утро, и с пронзительно синего неба солнце горячило кровь. Снега навалило столько, что все было не узнать. Ели стояли белыми до самых макушек. Кривой и редкий горный лес стал сказочным чертогом. Но это был загадочный и грозный чертог. Прямо перед Гэвином чернел в небе гигантский пик, похожий на зубец короны. «Туда и надо отправиться, — думал он, собирая свое снаряжение и продевая ноги в лыжи. — Именно в таких местах должен бродить Сребророгий Олень. Может, именно за тем вот пиком лежит его одинокая долина, где весной он ступает по цветам каменики».
Гэвину казалось, что он подобрался уже совсем, совсем близко. Чутье на опасность изменило ему. Огибая иззубренный черный пик, он ступил на снежный карниз над ущельем, что, прикрытый свежим снегом, обманул бы и куда более опытного человека, и карниз обрушился под его тяжестью со звуком, похожим на тихий гром. Но Гэвин не разбился, и его не пропороли вершины елей, росших внизу; он упал на еловые лапы, и они, спружинив, отшвырнули его на снежную заметь, которая и приняла его в себя, точно в гагачий пух.
Очнувшись, он несколько раз пытался подняться, и наконец ему это удалось. Прошло не так уж мало времени, пока Гэвин разглядел, что сейчас все еще утро, что высоко над ним чернеет все тот же иззубренный пик, видный лишь наполовину над синим краем снегового карниза, и оттуда вниз идут шестьдесят отвесных локтей ярко-серой под солнцем гранитной стены, у подножия которой он сейчас стоял. Тогда задним числом Гэвина затрясло, и он осел на снег. Потом он начал проверять свои вещи: все ли цело. Левая лыжа пропала, второй колчан тоже. Копье ушло глубоко в снег, но Гэвин отрыл его. Той же веткой, должно быть, что сорвала колчан у него с плеча, распорота была слегка на спине его куртка — хорошо, не кожа. Но больше всего Гэвин пожалел о лыжах. Это значило — охота закончена. Без лыж не догонишь Сребророгого, когда лежат такие сугробы. Он оглянулся вокруг. Стены ущелья обступали его, северная — вся в утреннем свете, южная чернела, как пасть неведомого зверя. Кое-где на выступах виднелись пятна снега. Немного спустя до Гэвина дошло, что эти стены не размыкаются — нигде. Он был в каменном колодце: попался, как в ловчую яму кабан.
До полудня он облазил по кругу все ущелье, пытаясь найти место, где по гладкому почти камню можно было бы взобраться. Больше чем на несколько локтей от земли ему не удавалось подняться. В пятый раз соскальзывая обратно, он зарычал от унижения. Здесь даже не было ничего, что можно использовать: плоскодонная кружка-ущелье, чахлые ели на северной его стороне, груды валунов, не прикрытые снегом, у стены напротив. Не заметно ни птицы, ни зверя; может быть, и трава здесь не росла. Оказавшись на том месте, откуда он начал обходить свою ловушку, Гэвин сел опять в сугроб. «Ничего особенного», — думал он. Он, сын Гэвира, был высокого мнения о своих умственных способностях; нужно только успокоиться, подумать как следует, и выход найдется. Может быть, придется думать день или два. Это тоже ничего, еда у него не пропала, и ее должно хватить больше чем на пару дней.
Как раз в то время, когда Гэвин думал о еде, над ним, точно с неба, раздался снежный хруст. Он успел отскочить в сторону, и огромная глыба смерзшегося снега и фирна — еще один обрушившийся кус снежного карниза — раскололась между ним и скалой. Когда улеглась взметнувшаяся белая пыль, Гэвин подошел поближе к одному из тех двоих, что свалились с этой глыбой вместе, — или глыба свалилась вместе с ними, — лежавшему, нелепо и мертво подвернув под себя рога. Это были обычные рога, не серебряные. Преследуемый волком олень тоже утратил чутье на опасность — и вылетел на этот карниз, а волк бросился за ним и теперь лежал в нескольких шагах от оленя на снегу. Глядя на бурую тушу важенки, Гэвин почувствовал вдруг, будто чей-то холодный, твердый взгляд уперся ему в спину. Тогда он обернулся. Но это просто тень от корявой ели дотянулась до него.
Не без труда Гэвин оттащил тушу рогатой поближе к середине ущелья — а то еще завалит, если опять обрушится снег, — и решил, что подумает потом, а сейчас будет есть. Олень был тощий, заросший длинной зимней бурой шерстью. Дикие олени здесь, на островах, той же породы, что и олени с материка, и точно так же и быки, и важенки у них рогаты, но быки зимою сбрасывают рога, а важенки нет; ростом они так мелки, что головою едва по грудь взрослому мужчине, поэтому жители островов с удивлением и недоверием выслушивают, если им рассказывают об оленях настолько рослых, что на них можно навьючивать грузы и даже ездить верхом. Прежде чем свежевать важенку, Гэвин выдрал у нее из загривка клок шерсти и с силой дунул, так что снежинки разнеслись по белой снежной пелене.
— Хозяйка Леса, — сказал он, — прими ее; она возвращается к тебе.
У Гэвина было особенно много причин заботиться о том, чтоб не пренебрегать знаками уважения к Ней — теперь, когда он почувствовал Ее руку на себе. Но никогда и ни у кого он еще не просил помощи; не просил и сейчас. Он даже не позволил себе признаться, что очень встревожен — встревожен, хотя заставил себя быть спокойным, — и что страх поселяется в нем понемногу. Он не позволял себе признаться — однако подумал об олене, что был пищей, с которой можно прожить здесь несколько дней, и не подумал о волке, чья шкура тоже могла бы пригодиться, потому что к возможности (или невозможности) выбраться отсюда она отношения не имела. А ведь именно нарастающий подспудно страх замкнул его мысли в этом ущелье.
К волку Гэвин даже и не подошел. Впрочем, он считал, что тот все равно издох. Но волки живучи; а этот, как видно, был удачлив, как и Гэвин. Он отдышался и потом пришел к костру Гэвина под елями, жадно ловя носом запах жареной оленины.
Наверное, волк был очень голоден. Он остановился шагах в десяти от костра, не выдержал и продвинулся вперед еще на полшага. Гэвин швырнул в него головней. Волк прыгнул в сторону, отбежал немного и вернулся обратно, проваливаясь в снег. Он был двухлеток, тощий не только зимней, но и угловатой, щенячьей какой-то худобой, шерсть торчала на нем тоже щенячьими лохмами; волк-подросток — они оба с Гэвином были подростки, один для волчьего рода, другой для людского. Так что силы тут были равны. Но человек имел слишком много своих, человечьих, штучек: огонь, копье, острые стрелы лука. Оленья туша, что лежала рядом с Гэвином и костром и пахла так вкусно, оказывалась недосягаемой.