Думы мои молодые,
те, что в небе реют,
не вернутся с того света,
стен не обогреют.
Покинули сиротою,
с тобою одною —
сердцем моим, светом моим,
раем, тишиною!
Никому мой рай не ведом,
ты сама не знала,
что звездою путеводной
надо мной сверкала.
Я гляжу, не налюбуюсь...
Вот сверкнула снова,
вот склонилась, уронила
ласковое слово,
Вот мелькнула, улыбнулась.
Гляжу — и не вижу;
а проснусь — и плачет сердце,
из глаз — слезы брызжут.
Спасибо, звездочка! Темнеет
мой день печальный. Вечереет.
Над головой уже трясет
косою смерть. Срок подоспеет, —
умру, и след мой занесет
холодный ветер. Все стареет.
Быть может, и тебя овеет,
брызнувши слезами,
Моя дума. И тихими,
тихими речами
ты промолвишь: «Я любила,
я его любила,
а он не знал!» Звезда моя!
Над моей могилой
гори, звезда... А я буду,
святая, родная,
петь о тебе, с того света
к тебе прилетая.
Этот — бродит за морями
по белому свету,
ищет счастья — не находит,
нигде его нету.
Как вымерло! Другой рвется
из последней силы
за удачей... Вот-вот догнал
и — сразу в могилу!
А третьему — как нищему;
ни хаты, ни поля,
одна сума, а из сумы
глядит его доля,
Как ребенок. А он ее
хает, проклинает,
продает и пропивает —
нет, не покидает!
Как репей, что прицепится
к нищенской заплате
и с чужого урожая
колосья прихватит.
А там снопы, а там скирды.
Глядишь — и в палате
сидит себе побирушка,
словно в своей хате.
Вот оно — какое счастье!
Не догнать — упрямо,
а полюбит — дастся в руки
с колыбели самой.
В рубахе чистой, отбеленной,
веселый, в новых сапогах,
сидел на троицын день зеленый
старик с бандурою в руках,
седой казак.
«И так и сяк...
И нужно бы, да неохота...
А все же нужно. Хоть два года
пускай по свету он порыщет
и сам судьбу свою поищет,
как я искал ее... Ярина!
А где Степан?» — «А вон под тыном,
как в землю вкопан, нем и глух!»
«А мне и невдомек... Эй, друг,
иди сюда! Идите оба!
Как вам такая дробь на пробу?»
И грянул по струнам.
Он играет, а Ярина
со Степаном в пару.
Он играет, подбавляет
каблуками жару:
«Кабы мне такого бы горя:
со свекровью жить, да не споря,
кабы мне молодой муженек,
от меня б не отходил весь денек!
Ой, гоп, чики-чики,
кабы новы черевики,
еще бубон да цимбалы,
Я бы только то и знала —
молодого обнимала!
Ой, гоп гопака,
оженили казака!
Он и печь затопил,
и борща наварил!»
«А ну, дети, еще этак!»
Разобрало старика.
Как ударит, как ушкварит,
кулаки упер в бока...
«А и то не беда,
что выросла лебеда!
Кроши густо,
на капусту —
Будет добрая еда!
А вот это — так беда,
что женили смолода,
оженили,
не спросили —
не осталось и следа!»
«Нет, не то уж — подкосилась
бывалая сила!
Утомился. А это вы
подбавили пыла.
А, чтоб вам! Года-годочки
к земле клонят низко...
Состарился. Иди, дочка,
готовь чашки, миски.
Сказать правду — я голоден,
солнце над стеною.
А ты, сынок, до полдень
останься со мною.
Садись, браток.
Как отец твой
в Польше пал убитым,
ты после него остался
сиротой забытым...»
«Так я, значит, не родной вам,
я не сын ваш? Боже!..»
«Слушай, милый! Вот вскорости
мать умерла тоже.
Остался ты, я и сказал
покойной Марине,
жене своей: «Возьмем его
себе вместо сына», —
Тебя, значит. Она рада.
Вот вы близнецами
с Яриною и выросли...
А что дальше — сами
посудите. Ты в возрасте,
она взрослей стала.
Надо думать, как жить дальше
вам бы подобало.
Что скажешь ты?» — «Я не знаю...
Я думал, что это...»
«Что Ярина сестра твоя?
А глядишь, не это...
Дело просто: если люба,
можно повенчаться.
Только вот что: нужно раньше
в людях потолкаться,
приглядеться, как живут,
то ль пашут,
то ль по непаханому сеют,
и прямо жнут,
и немолоченое веют,
а что размелют — прямо в рот, —
узнай народ!
Так вот что, милый: нужно в люди
тебе пойти на год, на два.
Чужая выучит братва!
Тогда и порешим, как будет.
Тому, чья не крепка спина,
и в жизни будет грош цена.
А ты как думаешь, дружище?
Но если хочешь точно знать,
где легче горем торговать,
то в Сечь иди: там хватит пищи.
Поможет Бог — найдешь свой кус.
А мне на вкус
до сей поры тот хлеб не сладок.
Добра добудешь — принесешь,
а не добудешь — проживешь
мной нажитым. Да повадок
запорожских наберешься,
Увидишь широкий
свет совсем иным, чем в Братстве.
Ты живые строки
в синем море прочитаешь;
в честном рукопашье
Богу выучат молиться,
а не по-монашьи
бормотать под нос. Вот так-то!
Помолимся Богу
да сивого оседлаем —
и айда в дорогу!
Идем, дружок, полудновать...
Ну, как там? Готово,
Яриночка?» — «Уже, отец!»
«Вот, сын, мое слово!»
Не естся, не пьется, и сердце не бьется,
И разум затмился, и взор не глядит,
как будто глухой и незрячий сидит,
замест куска хлеба за кружку берется...
Ярина глядит и тихонько смеется:
«Что это с ним сталось? Не ест и не пьет!
Уж не разболелся ль? То бледен, то красен!»
Она его взгляда ответного ждет —
глаза он отводит. Старик же бесстрастен,
как будто не видит. «Что жать, что не жать,
а сеять-то нужно,— в усы рассуждает
отец про себя.— Ну, пора и вставать.
А я, может, в церкви еще побываю.
А ты, Степан, ложись-ка спать —
Ведь завтра рано нам вставать
да коня седлать».
«Степаночко, голубчик мой,
на что ты в обиде?
Улыбнись мне, усмехнись мне,
разве ты не видишь,
как горько мне? Растревожил
тебя насмерть кто-то,
и на меня глядишь так, что
заплакать охота.
Я убегу, вот увидишь!
Ответь мне, Степанко!
Может, болен? Я достану
с настоями склянку,
я побегу за бабкою...
Может, глаз нечистый?»
«Нет, Ярина, мое сердце,
цветок мой душистый!
Я не брат тебе, Ярина,
я завтра покину
тебя с отцом сиротами
и навеки сгину.
А ты меня и не вспомнишь,
забудешь, Ярина,