Выбрать главу

На столе – чашка с чаем, четвертинки яблока и пачка бумаги в синюю линейку – как на старых мужских пижамах. Еще я купила новую шариковую ручку, недорогую, из черной пластмассы. Хорошо помню свою первую авторучку – такую гладкую, такие синие кляксы на пальцах. Бакелитовая, с серебряным ободком. 1929 год. Мне исполнилось тринадцать. Лора взяла ручку без спросу – как и все остальное, – и с лёгкостью сломала. Я её, конечно, простила.

Как всегда. А что делать: нас было только двое. Ждем избавления на острове посреди колючек; а остальные люди – на материке.

Для кого я все это пишу? Для себя? Не думаю. Не могу представить, как потом стану перечитывать, потом для меня вообще проблематично. Для незнакомца из будущего, после моей смерти? И этого не хочу – или не надеюсь.

Может быть, ни для кого. Для кого пишут дети, выводя на снегу свои имена?

Я уже не такая ловкая, как раньше. Пальцы одеревенели, ручка дрожит и выводит каракули – я теперь дольше пишу. И все же я упорствую, скрючившись над столом, точно штопаю при луне.

В зеркале я вижу старую женщину – нет, не старую, никому теперь не дозволяется быть старой. Скажем, пожилую. Иногда я вижу пожилую женщину, похожую, наверное, на мою бабушку, которую я никогда не знала, или на мать, доживи она до моего возраста. Но порой я вижу лицо юной девушки, на которое когда-то тратила уйму времени, подчас впадая в отчаяние, – оно прячется под моим нынешним лицом, что кажется – особенно ближе к вечеру, под косыми солнечными лучами, – непрочным и прозрачным: стянула бы его, словно чулок.

Доктор говорит, мне нужно гулять – каждый день; говорит, для сердца. Я бы не стала. Не сама ходьба смущает меня, а выход на улицу. Чувствую себя экспонатом. Может, я это придумываю – взгляды, перешептывания? Может, да, а может, и нет. В конце концов, я местная достопримечательность, вроде пустыря с кирпичными обломками, где раньше стояло некое важное здание.

Какое искушение – никуда не выходить; превратиться в отшельницу, на которую соседские дети будут взирать с издевкой и толикой ужаса; пусть кустарники и сорняки растут, где им вздумается, а двери ржавеют; стану лежать в постели в чем-то вроде ночнушки – пусть волосы отрастают, опутывая подушку, ногти превращаются в когти, а свечной воск капает на ковёр. Но я давным-давно сделала выбор между классикой и романтикой. Предпочитаю не сгибаться и сдерживаться – гробницей при свете дня.

Наверное, не стоило сюда возвращаться. Но тогда я просто не знала, куда деваться. Как говорила Рини, уж лучше знакомый дьявол.

Сегодня я попробовала. Я вышла из дома, прогулялась. Отправилась на кладбище: нужна цель – иначе глупо выходить. Надела широкополую соломенную шляпу, чтобы солнце не било в глаза, темные очки, взяла трость, чтобы нащупывать бордюр. И ещё пластиковую сумку.

Я пошла по Эри-стрит – мимо химчистки, фотомастерской и других лавок, уцелевших после оттока клиентуры в универмаги на окраине. Миновала кафе «У Бетти», которое опять перешло в другие руки: рано или поздно хозяевам надоедает возиться, или они умирают, или переезжают во Флориду. При кафе есть внутренний дворик, где туристы могут сидеть на солнышке, поджариваясь до румяной корочки; дворик позади кафе – потрескавшаяся цементная площадка, там раньше стояли мусорные баки. В кафе торгуют пельменями и капуччино, смело их рекламируя, словно горожане издавна знают, что это такое. Теперь, правда, уже знают – вкусили хотя бы для того, чтобы иметь право фыркать. Не нравится мне этот пух на кофе. Похоже на крем для бритья. Глотаешь – и рот словно мылом набит.

Раньше здесь кормили пирогами с курятиной, но их давно не пекут. Теперь продают гамбургеры, однако Майра не советует их есть. Говорит, эти замороженные котлеты – из мясной пыли. А мясную пыль, говорит, соскребают с пола, когда электропилой распиливают мороженые коровьи туши. Майра в парикмахерской читает много журналов.

Вход на кладбище через кованые железные ворота, на арке – замысловатый витой узор, а сверху надпись: Если я пойду и долиной смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной[4]. Да, казалось бы, вдвоем безопаснее. Но Ты — персонаж ненадежный. Все мои знакомые Ты вечно подводили. Они удирают из города, предают или мрут, как мухи, – и куда тебе деваться?

Да прямо сюда.

Фамильный памятник семейства Чейзов трудно не заметить: он выше всех. На массивном каменном кубе с завитками по углам – два белых мраморных викторианских ангела – сентиментальные, но для памятника неплохи. Один стоит, скорбно склонив голову, рука нежно легла второму на плечо. Тот преклонил колена и, прислонившись к бедру соседа, устремил взор вперед, прижимая к груди охапку лилий. Фигуры – сама благопристойность, их очертания теряются в складках мягко ниспадающего непроницаемого минерала, но все-таки видно, что это женщины. Над ними хорошо потрудились кислотные дожди: когда-то внимательные глаза помутнели, расплылись и пористы, точно у ангелов катаракта. Хотя, может, это я теряю зрение.

Мы с Лорой часто сюда приходили. Сначала нас приводила Рини, считавшая, что посещение семейных могил детям полезно, а потом мы ходили и сами: благочестивый, а значит, подходящий предлог уйти из дома. Маленькая Лора говорила, что ангелы – это мы, я и она. Я возражала: ангелов поставили при бабушке, когда нас ещё и на свете не было. Но Лора никогда не обращала внимания на подобные доводы. Её больше занимали формы – то, чем были вещи в себе, а не то, чем они не были. Она жаждала сущностей.

С годами я завела привычку приходить сюда не реже двух раз в год – хотя бы прибраться. Один раз приезжала на машине, но больше не ездила: слишком плохо вижу. Сейчас, с трудом наклонившись, я собрала засохшие цветы от неизвестных Лориных поклонников и засунула букеты в пластиковую сумку. Теперь подношений меньше, но по-прежнему немало. Сегодня некоторые были довольно свежими. Иногда я нахожу здесь благовония и свечи, будто кто-то вызывал Лорин дух.

Собрав цветы, я обошла памятник, читая имена усопших Чейзов, выгравированные по сторонам куба. Бенджамин Чейз и его возлюбленная жена Аделия; Норвал Чейз и его возлюбленная жена Лилиана; Эдгар и Персивалони никогда не состарятся, как мы, кто остался стариться.

И Лора тоже, где бы она ни была. Её сущность.

Мясной прах.

На прошлой неделе в городской газете вместе с заметкой о премии напечатали фотографию Лоры – обычную фотографию, ту, что на суперобложке, – единственную, что появилась в печати, поскольку только её я и отдала. Студийный снимок: торс повернут от фотографа, а голова к нему – подчеркнуть грациозность шеи. Немного сюда, теперь поднимите глаза, смотрите на меня, вот так, а теперь улыбочка. У неё длинные белокурые волосы, как и у меня тогда, – светлые, почти белые, будто смыта вся рыжина – железо, медь, все тяжелые металлы. Прямой нос, лицо сердечком, большие, ясные, простодушные глаза, брови дугой, растерянно вздернутые у переносицы. Намек на упрямство в линии подбородка, но если не знать – не заметишь. Почти никакой косметики, и лицо обнажено. Глядя на губы, понимаешь, что видишь плоть.

Хорошенькая, даже красивая, трогательно нетронутая. Как на рекламе мыла – только натуральные ингредиенты. Пустое лицо; отрешенно, наигранно непроницаемое, как у всех тогдашних воспитанных девочек. Чистая страница, что не хочет писать, но ждет, чтобы писали на ней.

Только из-за книги её до сих пор помнят.

Лора вернулась в маленькой серебряной шкатулке, вроде портсигара. Представляю, что говорили в городе; кажется, так и слышу: Это, конечно, уже не она, просто пепел. Невероятно, что Чейзы согласились на кремацию – они раньше такого не делали, и в лучшие дни до такого бы не унизились; впрочем, так легче, можно было закончить начатое: она ведь все равно обгорела. И все же, думаю, они захотят положить её с семьей. Под этим большим надгробием с двумя ангелами. Ни у кого больше нет сразу двух ангелов, но ведь у Чейзов тогда денег куры не клевали. Любили пофорсить, пустить пыль в глаза, быть главнее всех. Больших шишек изображали… Разумеется, развеяли где-нибудь здесь.

вернуться

4

Псалтирь 22:4.