- Вот мы и встретились, - сказал Иванов.
Рубашов все еще стоял у двери.
- Приятная встреча, - ответил он сухо.
Иванов медленно поднялся с кресла - он был гораздо выше Рубашова.
- Присаживайся, - радушно предложил он, с улыбкой глядя на бывшего командира. Они сели; их разделял стол; они в упор рассматривали друг друга: Иванов, по-прежнему дружески улыбаясь, Рубашов - выжидающе, сосредоточенно, сдержанно. Потом его взгляд скользнул под стол.
Иванов притопнул правой ногой.
- С этим порядок, - сказал он. - Автоматический протез на хромированном каркасе. Могу плавать, ездить верхом, водить машину и плясать... Закурим?
Иванов через стол протянул Рубашову деревянный, наполненный папиросами портсигар.
Рубашов мельком глянул на папиросы и вспомнил, как он приехал в госпиталь, когда Иванову ампутировали ногу. Иванов умолял принести ему веронала и в споре, который длился до вечера, пытался доказать, что каждый человек имеет право на самоубийство. Наконец Рубашов согласился обдумать просьбу своего командира полка, но тою же ночью был переброшен на какой-то другой участок фронта.
Они встретились через много лет.
Рубашов внимательно заглянул в портсигар. Иванов сам набивал гильзы светлым, видимо, американским табаком.
- Если у нас неофициальный разговор, то я не возражаю, - ответил Рубашов, - а если ты в начале допроса всем подследственным предлагаешь закурить, то убери портсигар. Давай уж по старинке - мы у тюремщиков никогда не одалживались.
- Брось дурить, - сказал Иванов.
- Ладно, - сказал Рубашов и закурил. - Ну, а как твой ревматизм прошел?
- Вроде прошел, - ответил Иванов. - А как твой ожог - не очень болит? Он улыбнулся и с простодушным видом показал на левую рубашовскую кисть. Там, между двумя голубеющими жилками, виднелся довольно большой волдырь. С минуту оба смотрели на ожог. "Откуда он знает? - подумал Рубашов. - Значит, за мной все время следили?" Но он ощутил не гнев, а стыд; последний раз глубоко затянувшись, он бросил окурок папиросы в пепельницу.
- Давай-ка считать, - проговорил он, - неофициальную часть нашей встречи законченной.
Иванов выдувал колечки дыма и смотрел на Рубашова с добродушной насмешкой.
- А ты не торопись, - посоветовал он.
- А я, между прочим, к тебе и не торопился. - Рубашов твердо глянул на Иванова. - Я и вообще-то сюда не приехал бы, если б вы не привезли меня силой.
- Верно, тебя немного поторопили. Зато теперь тебе спешить некуда. Иванов ткнул свой окурок в пепельницу и, сразу же закурив новую папиросу, опять протянул портсигар Рубашову; однако тот остался неподвижным. - Да е....лочки зеленые, - сказал Иванов, - помнишь, как я у тебя клянчил веронал? - Он пригнулся поближе к Рубашову и дунул дымом ему в лицо. - Я не хочу, чтобы ты спешил... под расстрел, - с расстановкой произнес он и снова откинулся на спинку кресла.
- Спасибо за заботу, - сказал Рубашов. - А почему вы решили меня расстрелять?
Несколько секунд Иванов молчал. Он неторопливо попыхивал папиросой и что-то рисовал на листке бумаги. Видимо, ему хотелось найти как можно более точные слова.
- Слушай, Рубашов, - сказал он раздумчиво, - я вот заметил характерную подробность. Ты уже дважды сказал вы, имея в виду Партию и Правительство ты, Николай Залманович Рубашов, противопоставил им свое я. Теоретически, чтобы кого-нибудь обвинить, нужен, конечно, судебный процесс. Но для нас того, что я сейчас сказал, совершенно достаточно. Тебе понятно?
Разумеется, Рубашову было понятно, и однако он был застигнут врасплох. Ему показалось, что зазвучал камертон, по которому настраивали его сознание. Все, чему он учил других, во что верил и за что боролся в течение последних тридцати лет, откликнулось камертону волной памяти... Партия - это всеобъемлющий абсолют, отдельно взятая личность - ничто; лист, оторвавшийся от ветки, гибнет... Рубашов потер пенсне о рукав. Иванов сидел совершенно прямо, попыхивал папиросой и больше не улыбался. Рубашов обвел взглядом кабинет - и вдруг увидел светлый прямоугольник, резко выделявшийся на серых обоях. Ну, конечно же, здесь ее тоже сняли - групповую фотографию бородатых философов. Иванов проследил за взглядом Рубашова, но его лицо осталось бесстрастным.
- Устаревшие доводы, - сказал Рубашов. - Когда-то и мне коллективное мы казалось привычней личного я. Ты не изменил своих старых привычек; у меня, как видишь, появились новые. Ты и сегодня говоришь мы... но давай уточним от чьего лица?
- Совершенно правильно, - подхватил Иванов, - в этом и заключается сущность дела; я рад, что ты меня наконец понял. Значит, ты утверждаешь, что мы - то есть народ, Партия и Правительство - больше не служим интересам Революции?
- Давай-ка не будем говорить о народе.
- С каких это пор, - спросил Иванов, - ты проникся презрением к народу? Не с тех ли пор, как коллективное мы ты заменил своим личным я?
Иванов опять пригнулся к столу и смотрел на Рубашова с добродушной насмешкой. Его голова закрыла прямоугольник, оставшийся от снятой групповой фотографии, и Рубашову внезапно вспомнился Рихард, заслонивший протянутые руки Мадонны. Неожиданно толчок нестерпимой боли - от верхней челюсти, сквозь глаз и в затылок - заставил его крепко зажмуриться. "Вот она, расплата", - подумал он... или ему показалось, что подумал.
- Ты это о чем? - спросил Иванов насмешливым и немного удивленным голосом.
Боль утихла, сознание прояснилось.
- Давай не будем говорить о народе, - спокойно и мирно повторил Рубашов. - Ты ведь ничего о народе не знаешь. Возможно, теперь уже не знаю и я. Когда у нас было великое право говорить мы, - мы его знали, знали, как никто другой на земле. Мы сами были сердцевиной народа и поэтому могли вершить Историю.
Машинально он взял из портсигара папиросу; Иванов, наклонившись, дал ему прикурить.
- В те времена, - продолжал Рубашов, - мы назывались Партией Масс. Мы познали сущность Истории. Ее смерчи, водовороты и бури неизменно ставили ученых в тупик - потому что их взгляд скользил по поверхности. Мы проникли в глубины Истории, стали сердцем и разумом масс, а ведь именно массы творят Историю; мы - первые на планете - поняли законы исторического развития, вскрыли процессы накопления энергии и причины ее взрывного высвобождения. В этом - наша великая сила.
Якобинцы руководствовались абстрактной моралью, мы научно-историческим опытом. В глубинных пластах человеческой Истории нам открывались ее закономерности. Мы в совершенстве изучили человечество - и наша Революция увенчалась успехом. А вы выступаете как ее могильщики.
Иванов, откинувшись на спинку кресла, молча разрисовывал лист бумаги.
- Продолжай, я слушаю, - проговорил он. - И пока не понимаю, куда ты клонишь.
- Как видишь, я уже наговорил на расстрел. - Он молча скользнул взглядом по стене, где раньше висела групповая фотография, однако Иванов не повернул головы. - А впрочем, семь бед - один ответ. Так вот, вы похоронили Революцию, когда истребили старую гвардию - с ее мудростью, планами и надеждами. Вы уничтожили коллективное мы. Неужели вам и сейчас еще кажется, что народ действительно идет за вами? Между прочим, все европейские диктаторы властвуют от имени своих народов - и примерно с таким же правом, как вы.
Рубашов взял еще одну папиросу и на этот раз прикурил сам, потому что Иванов сидел неподвижно.
- Прости уж меня за высокий стиль, - продолжал он, - но ваше диктаторство, творимое именем народа, кощунственно. Массы подчиняются вашей власти покорно и немо, но она чужда им - так же, как в любом буржуазном государстве. Народ опять погрузился в спячку: этот великий Икс истории сейчас подобен сонному океану, равнодушно несущему ваш корабль. Прожекторы освещают его поверхность, но глубины остаются немыми и темными. Когда-то мы их осветили и оживили, но то время кануло в прошлое. Короче говоря, Рубашов помолчал, потер пенсне о рукав и надел его, - когда-то мы творили Историю, а вы сейчас просто делаете политику. Вот основная разница между нами.