Я взялся писать новый роман, не определив в точности развитие сюжета, и отчетливо видел перед собой лишь одного из героев. Видел: вот он шагает по камере взад-вперед - невысокий, коренастый, с козлиной бородкой - и потирает пенсне о рукав. Это большевик из "старой гвардии", по складу ума - сколок с Бухарина, по внешности и характеру - синтез Троцкого с Радеком. Я долго не знал, как назову его. Фамилия Рубашов возникла непроизвольно, я понятия не имел, с кем она связана, а сразу же принял ее, думаю, потому, что она напоминала мне вышитую русскую рубашку, в которой я любил покрасоваться по воскресеньям{Очевидно, в СССР. - Здесь и далее примечания переводчика.}. Позднее выяснилось, что Николай Залманович Рубашов - редактор газеты Палестинской трудовой партии "Davar"; лично я его не встречал, но имя, конечно, часто слышал в свою бытность в Палестине. Отчество (Залманович) превратило моего героя в еврея, чего я сам тогда не заметил, и никто не обратил на это моего внимания.
Итак, начало было определено. Когда за Рубашовым ночью пришли, он спал и видел во сне свой последний арест в другой тоталитарной стране и полусонным рассудком не сразу осознал, который из двух диктаторов добрался до него на этот раз... Странно, что таким образом я обозначил глубинное подобие двух диктатур - лейтмотив, проходящий по всему роману, - за год до пакта Сталина с Гитлером, когда на рассудочном уровне, еще продолжая симпатизировать Советской России, отверг бы даже возможность сравнения ее с нацистской Германией.
По написании сцены ареста мне больше не пришлось беспокоиться о сюжете, искать детали - оказалось, они давно накоплены под спудом воспоминаний семилетней давности, и стоило лишь ослабить давление, как они ожили во мне, впервые становясь для меня осмысленными. Надежда, Малютка Вернер, двое начальников из Баку, масса эпизодов, обрывочных реплик, случайных жестов, все то, чему внутренний цензор годами не давал выхода, хлынуло, как пробившийся поток. Я не определял развитие событий, я ожидал его - с ужасом и любопытством. Зная, к примеру, что в конце концов Рубашов капитулирует и признается в совершении мнимых преступлений, я тем не менее очень смутно понимал, в силу каких причин это произойдет. Причины - одна за другой прояснялись по ходу допросов Рубашова, сначала Ивановым, затем Глеткиным. Вопросы и ответы, жестко предопределенные замкнутой структурой их психики, не импровизировались, они извлекались - посредством механизмов подсознания, облекшихся иллюзорной логичностью, - из глубин психики, на которых стиралось различие между следователем и подследственным, палачом и жертвой. Опираясь на одни и те же представления, эти люди и не могли говорить и поступать иначе, чем говорили и поступали.
Западному сознанию, далекому от этой психики и этих представлений, признания обвиняемых на московских процессах кажутся одной из крупнейших загадок современности. Почему старые большевики - руководители и герои революции, так часто игравшие со смертью, что сами называли себя "покойниками на каникулах", - почему, спрашивается, они признавали этот кошмарный бред, леденящий кровь? Если даже не принимать в расчет тех, кто, как Радек, просто-напросто спасал шкуру, тех, кто был деморализован, как Зиновьев, тех, кто надеялся выгородите родных, как, например, Каменев, по слухам, страстно любивший своего сына, то ведь были же среди них и "стальные" - люди типа Бухарина, Пятакова, Мрачковского, Смирнова и других, с десятками лет революционного стажа, ветераны царских тюрем и ссылок, и вот их патетически-безоглядное отречение от себя представлялось необъяснимым...
За основу ретроспективных эпизодов "Слепящей тьмы" - с Рихардом, Малюткой Леви и Арловой - я взял действительные случаи, разумеется, несколько обработав их. Методы и техника допросов в ГПУ подробнее, чем у меня, описаны в других книгах. Опасаясь злоупотребить вниманием читателя, я позволю себе задержаться на главном, то есть на причинах, заставлявших людей одного, строго определенного - "стального" - типа, полностью оставаясь в рамках логики, прийти к необходимости признаний, поражающих полной алогичностью; и, во-первых, сошлюсь на смысловую кульминацию моего романа заключительный допрос Рубашова Глеткиным, а во-вторых, процитирую документ, остававшийся мне неизвестным, пока я писал роман, - я говорю о книге "Я был агентом Сталина", писавшейся Вальтером Кривицким примерно в то же время, что и "Слепящая тьма" мною.
Кривицкий, высокопоставленный разведчик, порвавший со сталинским режимом, удостоверяет, что для тех, кто подобно ему, в годы московских процессов находился "внутри сталинской машины власти", признания подсудимых на них отнюдь не были никакой загадкой. Хотя, говорит он, имели значение разные факторы, решающей для очень многих оказывалась потребность "в последний раз исполнить свой долг перед партией и революцией". Вот, скажем, каким образом были получены признания Мрачковского - осужденного по первому процессу большевика с 1905 года, героя гражданской войны, позднее оппозиционера.
"В июне 1936 года, - пишет Кривицкий, - заканчивалась подготовка к первому показательному процессу над оппозицией. Добились признаний от четырнадцати человек. Главные действующие лица - Каменев и Зиновьев -уже заучили свои роли и репетировали поведение в зале суда. Оставались двое, отвергавшие любые обвинения, - Мрачковский и Иван Смирнов, старейший большевик, командующий 5-й армией в годы гражданской войны.
Сталин не хотел начинать процесс без них. Их долго пытали - жестоко и безрезультатно. Наконец начальник ОГПУ вызвал моего товарища Слуцкого и приказал допросить Мрачковского и во что бы то ни стало сломить его. С тягостным чувством мой товарищ (кстати, глубоко чтивший Мрачковского) рассказывал мне, а я слушал, как он выступал в качестве инквизитора.
- Я побрился перед началом допроса, - рассказывал Слуцкий, - а когда все кончилось, у меня выросла борода. Его привели ко мне в кабинет. Он сильно хромал - еще с гражданской, и я предложил ему сесть. Он сел. Вот, говорю, товарищ Мрачковский, приходится мне допрашивать вас.
- Я отвечать не буду. Я не желаю с вами разговаривать. Вы в тысячу раз хуже царских жандармов. Докажите мне ваше право допрашивать меня. Что-то я не слышал про вас в годы революции. Птицы вроде вас на фронты не залетали. А их, - Мрачковский показал на ордена Красного Знамени на моей гимнастерке, их вы, скорее всего, просто украли. - Он поднялся, расстегивая рубашку, обнажил глубокие шрамы на груди: - Мои-то награды - вот они! Не отвечая, Слуцкий подвинул Мрачковскому стакан чаем и папиросы. Тот сбросил их на пол:
- Купить меня надеетесь? Не надейтесь. Я ненавижу Сталина, так и передайте ему. Он предал революцию. Меня водили к Молотову - тоже хотел купить. Я плюнул ему в лицо.
Настало время переходить в наступление. Слуцкий сказал:
- Нет, товарищ Мрачковский, мои ордена я не украл. Я честно заработал их в Красной Армии, на ташкентском фронте, а командующим там были вы. Я не думал и не думаю, что вы преступник. Но вы же не станете отпираться - вы примыкали к оппозиции. Партия приказала мне допросить вас. А что касается ран, взгляните. - И Слуцкий в свою очередь обнажил искалеченную грудь. Потом продолжил: - После войны я работал в трибунале. Партия перебросила меня в органы. Я солдат партии и выполняю приказ. Если партия прикажет мне умереть, я умру. (Так и будет полтора года спустя: объявят, что Слуцкий скоропостижно скончался.)
- Вы переродились, - возразил Мрачковский, - вы больше не солдат партии, вы охранник, ищейка. - Но помедлив, добавил: - Хотя, кажется, в вас осталось что-то человеческое.
По словам Слуцкого, с этого момента между ними стал ощущаться ток взаимопонимания. Слуцкий заговорил о тяжелом внешнем и внутреннем положении Советского Союза, о капиталистическом окружении и врагах партии, подрывающих ее авторитет в массах, сказал, что нужно любой ценой спасать партию, которая одна способна спасти революцию.
Я заверил его, что, конечно, не думаю, будто он контрреволюционер. Но достал и зачитал показания других - продемонстрировал, так сказать, до чего можно докатиться в звериной ненависти к Советской власти. Мы проговорили три дня и три ночи. Все это время он ни минуты не спал. Я вздремнул часа три-четыре. Короче, он согласился, что в данный момент никто, кроме Сталина, не способен руководить партией. В партийных рядах нет достаточно сильной группировки, чтобы реформировать или сломать сталинскую машину власти. Да, в стране накопилось недовольство, угрожающее взрывом, рассуждал он, но объединение с людьми, посторонними партии, означало бы конец однопартийной системы, а он слишком сильно веровал в идею диктатуры пролетариата и не смел посягнуть на нее даже мысленно. Он был согласен, как и я, с тем, что настоящий большевик обязан подчинять собственные помыслы и волю помыслам и воле партии и, если нужно бестрепетно идти на смерть, а то и позорную смерть.