— Пожалуйста, отнеси вечером ко мне домой.
Передо мной — листок, исписанный с одной стороны, свёрнутый пополам и ещё раз пополам. Я почему-то не могу взять его.
— Может, ты лучше сама зайдёшь домой и оставишь там? — неуверенно предлагаю я.
Ника качает головой.
— Я не буду заходить домой. Прямо отсюда пойду в ментовку. Пожалуйста, ты можешь исполнить мою просьбу?
— И как я должна смотреть в глаза твоей маме? — взрываюсь я. — Ты хочешь переложить это на меня? Она будет спрашивать, и как я ей это скажу? Как я ей объясню, почему ты напилась? Ведь я должна буду рассказать… ВСЁ ЭТО!
— Всё не обязательно рассказывать, — говорит она тихо.
— А сама ты не хочешь ей всё рассказать? — кричу я. — Духу не хватает? Пить и искать приключений на одно место ты можешь, а как держать ответ — прячешься!
Лицо Ники, всегда открытое и доброе, теперь становится чужим и холодным; я никогда не видела её такой. Опустив руку со свёрнутым листком, она отступает назад.
— Хорошо, нет так нет, — говорит она сухо. — Я пойду.
Она идёт в прихожую одеваться, а во мне что-то страшно рвётся, как не выдержавшие груза канаты. Дыхание, слова и слёзы вместе застревают в горле, огромная железная лапища стискивает мою грудь. Шатаясь, я иду следом в прихожую и останавливаюсь в дверях, ухватившись за косяк. Я вижу спину Ники в чёрной куртке, над чёрным воротником — стриженый затылок, под курткой — ноги в сапогах. Она тянется за шапкой и видит меня. Её лицо смягчается, брови вздрагивают, она бросается ко мне и обнимает.
— Настя! Ну что ты… Не надо, успокойся! Ну… — Она стискивает меня крепче. — Ну.
Её губы с неуклюжей нежностью тянутся ко мне. Мои пальцы вцепляются в чёрную скользкую ткань её куртки. Её затылок — под моей ладонью.
— Не пущу…
Её губы заглушают мои слова, поцелуем сплющивают их безжалостно и нежно. Я цепляюсь за письмо.
— Дай… Я отнесу.
Она качает головой.
— Не надо. Ты права, я не должна перекладывать это на тебя. Сама наломала дров — сама буду отвечать. Только не плачь, пожалуйста… А то я не смогу уйти.
Её пальцы вытирают мне слёзы, она улыбается, но от её улыбки мне ещё больше хочется плакать. Я стискиваю её что есть сил, а она гладит меня по спине.
— Настенька… Ну, пусти. Мне правда надо идти.
Я плачу, бормочу глупое и ненужное «прости». Она устало улыбается.
— За что?
— За то, что так всё получилось…
Она целует мои мокрые ресницы.
— Ты не виновата. Просто так получилось.
— Я очень тебя люблю, — всхлипываю я.
Она сначала замирает, потом тихо гладит меня по волосам. Отпускает, надевает шапку, надвинув на глаза козырёк. Я хватаюсь за дублёнку:
— Я провожу тебя!
— Нет, не надо, — мягко говорит она. — Не стоит.
Я всё-таки провожаю её. Мы идём по снежному накату, скрипя каблуками. Я поскальзываюсь, Ника меня подхватывает и предлагает опереться на её руку. Стоим на остановке, ждём транспорт, и она заслоняет меня собой от пронзительного ветра. Влезаем в маршрутку. По радио — весёлая песня. Люди едут по своим делам, никого не интересует, куда едем мы. Обычный день.
Когда выходим из маршрутки, она подаёт мне руку. Наши шаги снова скрипят по снегу — последние шаги, которые мы делаем вместе. Вот оно, крыльцо, и вот дверь, в которую Ника должна войти. Две милицейских машины во дворе, расчищенные ступеньки. Где-то едут автобусы, идут люди, и им нет дела.
— Ну, вот и всё, — говорит Ника. — Дальше не надо провожать.
Я ёжусь: пронзительный ветер.
— А может…
Она качает головой.
— Нет, всё. Спасибо тебе.
Её губы прижимаются к моим, хотя нас видят. Их прощальная тёплая ласка пронзает мне сердце, слёзы снова катятся по холодным щекам, а она вытирает их мне, сняв перчатку.
— А письмо? — спохватываюсь я.
— Не надо.
Она рвёт свёрнутый листок, и клочки летят по ветру. Я вздрагиваю:
— Зачем ты?..
— Маме я позвоню, — говорит Ника. — Если разрешат. Ну, всё… — Она набирает воздуха в грудь, выдыхает, решительно глядя на дверь. — Я пошла. Ты иди, не жди меня.