И тут наконец его осеняет. Он вдруг мигом соображает, что ко мне вернулось зрение. Сначала он зеленеет и физиономия у него вытягивается. Потом он пытается облизнуть губы, но его язык пересох, как кость, валяющаяся в Сахаре под палящим солнцем. Он сглатывает, но что-то щелкает у него в горле. Два обезвоживания подряд никогда не породят и капли влаги. Толстяк сидит с прилипшим к губам языком и таращит на меня глаза.
Затем глаза его стремительно лезут из орбит.
В горле происходит хлопок, как в глушителе машины, мотор которой не заводится.
Он падает на колени.
Начинает креститься.
Но на полпути бросает и тычет в меня пальцем.
Бормочет "Отче наш", а затем "Богородицу".
Чем не жанровая сцена! Толстый французский полицейский молится в комнате борделя в присутствии долговязого немецкого педика.
Бред, безумие!
Закончив обрядовые действия, Берю садится на пятки. Как в Мекке.
- К тебе возвратилось зрение, мой Сан-А, - вздыхает мой лучший друг. Ах! Какое счастье! Великое счастье! Мы наконец спасены, ты и я. Спасены! Я тоже спасен, брат! Признаться, - я не в силах выносить этот обет...
- Какой обет?
- Я поклялся не пить ни капли красного вина до тех пор, пока ты снова не будешь видеть, парень. Ты не можешь себе представить, какие муки я принял... Пить только белое - врагу не пожелаешь. Ты бы сразу понял, что белым сухим можно только полоскать глотку. Пьешь, пьешь - и никакого толку, а утром, после перебора, - просто сущая отрава! Но все-таки скажи наконец, как произошло твое чудесное выздоровление?
Я рассказываю ему. Он довольно мотает головой.
- Ага, понимаю. Согласись, в некоторых исключительных случаях педераст тоже неплохо? Как знать, может, ты проходил мимо своего выздоровления много раз, Сан-А? Я вот думаю, не поехать ли тебе все-таки в Аурдский монастырь...
- Зачем туда ехать, если я выздоровел?
- Чтобы отдать долг честного христианина, - сделав одухотворенную рожу, заявляет мой Толстяк.
Он вытаскивает из кармана пачку немецких марок и протягивает несколько бумажек "высокой блондинке".
- На, ты заслужил, дарлинг! - уверяет Мамонт.
Его лунообразное лицо вызывает доверие.
- Знаешь, а он для этого жанра вполне ничего, - мурлычет мой спаситель Берю. - С тех пор как я в этом состоянии, у меня ощущение, будто во мне что-то произошло. Благодаря своей штуковине я стал смотреть на любовь шире, стал более терпимым, более понятливым. Мне теперь вообще можно уйти на пенсию. Когда вырастает такой маятник, чувствуешь себя на полном обеспечении... Но поскольку к тебе возвратилось зрение, ты по-товарищески и просто из любопытства взгляни на это дело. Скажи, только честно, ты когда-нибудь думал, что увидишь нечто подобное?
Расстегнув ремень, Берю роняет свое достоинство на ботинки, что, естественно, вызывает непроизвольную реакцию у меня и у Греты.
- Мама! - вскрикивает мальчик-девочка.
Крик души.
Крик плоти. Мама! Международное понятие. Общечеловеческое! Одно-единственное слово! Но ключевое!
- Шик, а? - говорит Берю голосом, в котором угадывается горечь пополам с гордостью.
- Шик? - переспрашиваю я. - Нет, термин слишком короткий для такого длинного предмета. Тут, Бог свидетель, можно сказать многое... В разных тональностях. Ну вот, например. Агрессивно: "Будь у меня такой, я бы его моментально отрезал!" Дружески: "Но он же, наверное, путается у вас под ногами". Описательно: "Это лемех... Это клюшка... Это руль. Да что там руль! Пожарная кишка!" С любопытством: "А для чего служит этот огромный маятник?" Милостиво: "Не хотите ли, забавы ради, сбивать своей лопатой масло в бочках?" Язвительно: "Это, когда вы сами вынимаете, напоминает шланг на бензоколонке или даже печную трубу!" Предупредительно: "Осторожней нагибайтесь, как бы ненароком не сломать такой редкий экземпляр!" Нежно: "Поскольку он служит для светских забав, не позволяйте ему размениваться на мелочи!" Педантично: "Только у слона, мечущегося по саванне, такой хобот между бивнями, да нос у Сирано!" По-рыцарски: "Ну что, брат, скажу тебе, что пока такая чертовщина существует, я, пожалуй, не рискну повернуться к тебе спиной!" Высокопарно: "С таким монументальным фаллосом вам гарантирован маршальский жезл!" Патетически: "Друг мой, это ваш отличительный знак!" Восхищенно: "Каков скипетр - таково и королевство!" Лирично: "И мачта гордая противится ветрам!" Наивно: "Это пилон или свая?" Уважительно: "Знаешь, Берю, по этой штуке тебя легко найти в любой толпе!" По-товарищески: "Мать моя, вот это да! Нужно очень большую печь, чтобы испечь такой длинный батон!" По-военному: "Черт возьми! В саперы шагом марш!" Практично: "И это входит в комплект к мочевому пузырю? У вас колокол вместо колокольчика!" И, наконец, чтобы закончить этот поэтический ряд: "Перед вами дубовый ствол, пустивший молодой побег! Да в нем не меньше шести метров!" Вот что ты должен был сказать, мой дорогой Берю, если бы мозг у тебя был такой же большой, как то, что мы видим!
Берюрье, который слушал меня очень серьезно, качает головой и поднимает шторы на окне.
- Браво! Одновременно со зрением к тебе вернулась твоя болтовня. Клянусь, ты, кажется, заговорил стихами! А я-то, дурак, надеялся, ты скажешь чего умного, чтобы мне помочь по-товарищески!
Я слегка шлепаю его по уху и декламирую:
- Чтоб должное отдать твоей великой мочи, готов я посвящать и дни свои и ночи! А, каково, Александр?
У него потрясающе довольный вид, у моего Берю.
Мы наконец одеваемся.
И рука об руку весело шагаем к двенадцатой главе, как старые друзья, одновременно вновь обретшие один - зрение, а другой - красное вино.
Глава (дюжинно) двенадцатая
- Привет, мама! - входя, восклицает Александр-Бенуа.
Первый раз в жизни он называет Фелицию мамой. Обычно в отношениях с ней он более церемонен. Моя мать, насколько я знаю, единственный человек, кого Берю уважает по-настоящему. Но в такую исключительную минуту и отношение Толстяка к ней особое. Это как бы продолжение события.
Моя старушка оборачивается.
Боже, как она изменилась, моя мама, за эти несколько дней! Можно было предчувствовать, предугадывать, но сложно видеть пальцами. Я трогал ее лицо, но мое чувство осязания не позволяло мне представить изменения, происходящие в ее облике. Черты лица заострились. Появились серые тени и круги под глазами и печать грусти в глазах, какую можно увидеть разве что у женщин Корсики, чьи семьи находятся в постоянной кровавой вендетте.