Выбрать главу

— Чего испугался? — спросил у него пришелец, — Разве в храме можно кого-то бояться. Кроме собственных грехов. А грех у тебя один — ты скверно подметаешь.

— Откуда вы знаете… Вы же не здешний…

— Я всюдошний, — сказал тот.

Слово-то какое чудное, промелькнуло у служки.

— Если душа подметена, то пыль на полу небольшой грех, — сказал человек в ермолке.

— Молебен кончился, — промямлил служка, сбитый с толку странными речами пришельца.

— Молебны кончатся, когда кончится мир.

— Ваша правда. Молитесь! Я потом подмету. Молитесь!

— Спасибо, — сказал человек в ермолке, приколотой к волосам булавкой, и стал тихо и невнятно молиться.

Служка, затаив дыхание, смотрел на него, наступив на совок и рассыпав пыль, собранную с дощатого скрипучего пола. Речь пришельца не вязалась с его затрапезным видом — холщовым балахоном в дырах и пятнах не то от свечного воска, не то от масла, с бархатной, изрядно поношенной ермолкой, с этой ржавой булавкой, смахивающей на стрекозу, кажется, дунь — и она улетит с головы, с тяжелыми, не для лета, башмаками, завязанными не шнурками, а бечевкой, с жиденькой бородкой — пригоршней седины. Зато глаза были такими же таинственными, лихорадочно горящими, как и его речь. Было что-то в них от приворотного зелья, особенно в белках, каких-то голубоватых, с темными беспокойными прожилками…

Когда пришелец кончил молиться, служка сказал:

— Приходите вечером! Вместе и молиться, и плакать лучше. Так велит бог.

— А что ты знаешь о боге?

— Ничего.

— Ничего. А говоришь: велит.

— Я человек маленький… темный, — стал оправдываться служка.

— Человек не бывает маленький. Или он человек, или нечеловек. Бог велит различать плач человека от слез нечеловека. И молитву, и смех, и каждое деянье. Ты, например, плачешь слезами, а ваш корчмарь — помоями.

— Как же так — помоями!..

Служка чувствовал, как пришелец завораживает его, опутывает своими дремучими речами. У него не было сил ни возражать, ни слушать. Он желал только одного — чтобы пришелец скорее убрался, потому что нагрянет молодой рабби Гилель и устроит ему взбучку. Молодой рабби — чистюля, синагога у него должна сверкать, как лысина!

— Помоями, — сказал пришелец. — И с ним вместе плакать я не хочу. От его слез воняет.

— Я никогда не видел, как реб Ешуа плачет, — сказал ошарашенный служка.

— И я не видел, — сказал пришелец.

— Откуда же вы знаете?

— Там, — незнакомец воздел палец к небу, — все известно. Мы заставим его заплакать, и ты подойдешь к нему, понюхаешь и убедишься, чем пахнут его слезы.

Вроде бы говорил как нормальный, отметил про себя служка, а кончил как сумасшедший. Господи боже мой, столько времени потратить на сумасшедшего!

— Мы заставим его заплакать, — снова пообещал пришелец и откланялся.

III

Лихоманка трясла прыщавого Семена две недели. Целые две недели — от первой звезды шестого июля до первой звезды двадцатого июля — провалялся он на перине, набитой, казалось, не гусиными перьями, а языками пламени, лизавшими его с утра до ночи. Он метался, сбрасывал с себя одеяло, но приставленная к нему Морта, освобожденная от всех прочих работ по дому — стирки, мойки полов и посуды, — обнимала его своими тяжелыми, натруженными руками, укладывала, как дитя, и круглые сутки не отходила от его постели. Морта кормила его, поила лекарствами, а корчмарь Ешуа и его жена Хава боялись притронуться к сыну: если все заразятся, кто же будет водку разливать? Дважды из Германии приезжал пруссак в пенсне, переправлялся через Неман, осматривал больного, качал птичьей головой, совал, не пересчитывая, в карман новехонькие марки (у Ешуа водились не только рубли) и уезжал. Во второй раз он чуть не утонул, налетела среди бела дня буря, на самом стержне перевернуло лодку, и служить бы по доктору поминки, если бы не плотогоны, вытащившие его из реки, как рыбу. Мокрый, перепуганный насмерть, он все-таки исполнил свой долг, отправился к больному и долго, нахохленный, сидел за ширмой, пока не высохли вещи и пока Морта не выгладила его подштанники, сорочку и пиджак в клетку. От брюк Ешуа он наотрез отказался — упаси бог от одежды еврея!

Униженный ожиданием, немец торопливо ощупывал белый и упругий живот Семена, скользил пальцами вниз, мимо пупа к мошонке, без всякого стеснения нажимал на яички и спрашивал:

— Здесь не болит?

— Не-е-е, — вздыхал Семен, содрогаясь от неловкости.