Выбрать главу

Не успел Ешуа проехать через Мишкине и выкатить на Вороний проселок, как в ельнике что-то затрещало, заворочалось по-кабаньи и обдало корчмаря горячим ознобом. Он быстро отпустил вожжи и вытащил из-под сиденья ружье. С непривычки, а может, со страху Ешуа никак не мог приладить его к плечу — ружье все время соскальзывало, и руки чуточку дрожали, и во рту было сухо, и горло сузилось — кажется, ручеек молитвы, и тот не пробьется, но он пробился, сбивчивый, хрусткий. Сколько раз Ешуа спасала молитва, может, и на сей раз спасет от напасти.

Лошади шли тихо, их головы шелестели в сумерках, как кроны.

Ешуа молился, ловя каждый звук, каждый шорох и, когда треск в ельнике утих, поставил ружье между ног и оперся о ствол, как о посох.

Но вдруг лошади шарахнулись в сторону, и корчмаря снова окатило ознобом, только еще более горячим, чем прежде. Он приставил к плечу ружье и, неизвестно кому, сказал:

— Не подходи. Стрелять буду.

— Стреляй, — послышалось в тишине. — Все равно меня убить нельзя.

У Ешуа отлегло от сердца. По голосу он узнал бродягу, повздорившего в корчме с Семеном недели две назад.

— Убить можно каждого, — миролюбиво процедил Ешуа, чувствуя, как все вокруг снова обретает свою первоначальность и имя: и лес, и Вороний проселок, и безмятежные головы лошадей.

— Убить можно каждого, — даже весело повторил он, дыша легко и молодо.

— А я не каждый, — сказал человек в ермолке, продолжая идти рядом с фурой.

— Каждый из нас каждый, — буркнул Ешуа, косясь на чужака. Он не понимал, откуда в такой поздний небезопасный час взялся на Вороньем проселке этот странный еврей, шатающийся по лесу, как беглый каторжник.

— Довезете до Рахмиэлова овина? — спросил человек в ермолке и погладил на ходу лошадь.

— Спрашивать надо не у лошадей, а у хозяина, — с притворной обидой промолвил Ешуа.

— Когда хозяина запрягут, тогда и спрошу, — ответил бродяга и рассмеялся.

— Ты мне нравишься, — пробормотал корчмарь. — Забирайся в фуру.

Сумерки еще больше сгустились. Где-то вспыхнул первый огонек, робкий, почти нереальный. Он мигал, как больной глаз, и его мигание будоражило и глумилось над темнотой, обволакивающей фуру.

Человек в ермолке забрался в телегу, примостился позади корчмаря и уставился на его широкую спину, серую, как Вороний проселок, только не обсаженный деревьями.

Ешуа чувствовал его взгляд, почесывал спину и молчал, пришибленный негаданным соседством.

— Говорят, какой-то еврей в губернатора стрелял, — заговорщически прошептал Ешуа и сам удивился своему голосу. — Розыск вроде бы объявлен.

Чужак молчал.

— Губернаторов мне не жалко, но зачем нам в них стрелять? — пересыпая свое удовлетворение корицей осторожности, продолжал корчмарь. — Патроны счастья нам не принесут.

— Червонцы тоже, — вставил человек в ермолке и снова нырнул в молчание.

— Лучше уж червонцами, чем патронами, — зачастил Ешуа, обрадованный ответом. — Червонцами не то что в губернатора — в самого государя императора попадешь. От такого попадания и нам, и властям польза.

— Разве откупишься от ненависти?

— Хоть бы от погромов откупиться… от смерти. Пусть ненавидят, презирают, только дадут жить.

— А зачем жить, когда вокруг ненависть и презренье?

— Зачем? Чтобы до лучших времен дожить.

— Времена не меняются… Во всяком случае для евреев. А ты что, все время чешешься?

— Блохи, — соврал Ешуа.

— А не страх ли тебя кусает? — просто спросил человек в ермолке.

— Страх? А кого, скажи на милость, мне бояться? Тебя?

— Хотя бы, — просто сказал бродяга.

— А чего тебя бояться? Ведь ты такой же еврей, как я…

Ешуа перестал чесать спину и замолк. С обеих сторон Вороньего проселка к фуре подступал лес. Деревья походили на толпу чернобородых вдовцов. Они не двигались, и от их неподвижной густой черноты веяло вечным покоем, небытием и не то благословением, не то проклятьем. И этот странный еврей, примостившийся у Ешуа за спиной, тоже напоминал дерево — черное и поминальное. Пока мы живы, все мы поминальные деревья, вспомнил Ешуа изречение рабби Ури. Все. К кому раньше, к кому позже приходит великий лесоруб, и конец. От него ни ружьем, ни молитвой, ни червонцами не спасешься.

— Почему у тебя такая странная ермолка? — спросил корчмарь и первый раз обернулся.