Выбрать главу

— М-о-о-р-т-а-аа!

— Дальше ступай одна, — ворвался в ее воспоминания хриплый баритон Семена. У Рахмиэлова овина он отдал ей лошадь и сказал: — У меня к ночному сторожу дело… Ежели отец спросит, где я, скажи: у реки.

— А ты скоро?

— Скоро.

Ночного сторожа Рахмиэла прыщавый Семен дома не застал. За домом, на огороде, возился Казимерас, тот самый Казимерас, который у всех евреев местечка гасил по субботам свечи.

— А хозяин где?

— Ушел.

— Один?

— Один.

— Говорят, у него какой-то побродяга живет.

— Арон, — охотно объяснил Казимерас.

— Арон?

— Пасынок его.

— А ты часом не путаешь?

— Может, и путаю. — Казимерас снова взялся за лопату. Долгие разговоры его утомляли, и он от слов уставал скорее, чем от вил или серпа. — Подожди, придет Рахмиэл, он тебе сам все растолкует.

VII

Когда же он придет, когда же, когда?..

Зельда Фрадкина сидит за пианино и играет фугу Баха. Дома, кроме Ошеровой вдовы Голды — кухарки и поломойки — никого нет. Отец в глуши не засиживается (на то он и лесоторговец), разъезжает по Северо-Западному краю, ругается с плотогонами, пропадает на лесопильнях. Старший брат Зелик с женой и слабоумной тещей живет в Вилькии, хозяйничает на спичечной фабрике. Если и приезжает сюда, то ненадолго, на недельку, от силы на две, хлебают ложками липовый мед, едят пригоршнями землянику или чернику, а брат Зелик охотится на перепелов и вальдшнепов, приносит их в ягдташе домой, бросает на кухонный стол и победительно говорит Голде:

— Ощипай!

Голда ощипывает их, и Зельде по ночам снятся сны, в которых летают ощипанные птицы.

Время от времени отец привозит ей женихов, тихих и нетребовательных, как огородные пугала. Он заставляет Зельду играть, читать русские стихи, и женихи млеют от неискреннего припадочного восторга. После их отъезда в доме остается запах глупости и породистого пота, и Голда по ее просьбе долго проветривает комнаты. Зельда, может быть, и вышла бы за кого-нибудь из них замуж, но ей не хочется рожать евреев. Родишь и приговоришь своих детей к черте оседлости, как к каторге, век не простят. А за инородца отец никогда ее не отдаст. Никогда. Инородец может быть кем угодно — другом, покупателем, компаньоном, но только не родственником, тем паче мужем.

Зельда сидит за пианино и мнится ей, будто она вовсе не Фрадкина, а какая-нибудь княгиня Трубецкая, отправившаяся в бессрочную ссылку к мужу-декабристу, и роль верной жены-мученицы льстит ей до слез, хотя ни брат Зелик, ни сын корчмаря Семен, ни урядник Нестерович не похожи на опальных князей и кандалами-цепью гремит только Каин, старая охотничья собака.

Зельда нажимает на клавиши и вся погружается в какое-то зыбкое и сладостное забытье. Из разноголосицы звуков и мыслей складываются, лепятся, возникают и исчезают лица мучеников и героев, и среди них лицо Верочки Карсавиной, ее лучшей гимназической подруги. Вместе с ней собиралась Зельда поехать сестрой милосердия «на холеру» в Саратовскую губернию, кажется, в Ртищево, но отец встал на дыбы:

— Это их холера, — сказал он. — Верочка поедет в Саратов, а ты в Петербург.

Верочка поехала в Ртищево, заболела и не вернулась, а ее, Зельду, в Петербурге на Высшие женские курсы не приняли.

Зельда помнит, как они с Верочкой Карсавиной играли эту фугу в четыре руки, помнит ее тонкие и длинные, как праздничные леденцы, пальцы.

И еще Зельда помнит выпускной бал в большом и светлом гимназическом зале. В нарядном платье и в черных лакированных туфельках стоит она у стены, на которой висит портрет государя-императора Александра Второго, его величество смотрит на нее по-отечески строго, подбадривает, и она улыбается ему и Верочке Карсавиной, проносящейся мимо в вихревом искрометном вальсе. Верочка откидывает свою изящную легкую головку, смеется, и смех ее звенит беззаботно и заразительно.

— Ты почему не танцуешь, Зельда? — спрашивает Верочка сквозь смех.

Почему? Зельда только разводит руками. Она единственная еврейка на балу. Был еще, правда, Ноах Берман, сын адвоката, но в прошлом году помер. Когда Ноах был жив, он всегда приглашал ее и прижимался к ней своей впалой, изъеденной чахоткой грудью. Ноах ее любил. Ее любили все мертвые: и мама, и бабушка. Но зачем ей, Зельде, любовь мертвых? Зачем?

Она с завистью смотрит на подругу, на государя-императора, и ей кажется, будто сошел он с портрета, щелкнул перед ней каблуками, крутанул гусарские усы, закружил ее в танце. Все расступаются перед ними, а царь кружит ее и кружит.