— Будь я мужик, я бы тебя, Ошер, научила!
Чего только он, Ицик, не наслушался, пока Ошер был жив. Начнут честить друг друга — хоть из дому беги. А куда убежишь? В лес, что ли? Летом и в лесу можно. Воздух чистый, птицы поют. Зароешься в мох и дрыхнешь. Утром встал и — за работу. Взял топор и руби. Кроме Ицика, на лесоповале — ни одного еврея, литовцы да двое русских: Афиноген и Гурий Андроновы, братья родные. Подтрунивают над ним: чего, мол, в лесу ночуешь, забрался бы к какой-нибудь вдовушке в постель, и теплей, и желудку польза, еще накормит за ласку. А то смотри, Ицик, тут в лесу волк у тебя по ошибке пилку отгрызет, кому ты без пилки нужен?
Проклятая пилка, выругался про себя Ицик и натянул на голову одеяло.
Голда вошла и села на край кровати. От ее тела, едва прикрытого рваной сорочкой, пахло разогретой постелью и бесстыдством. Она откинула одеяло, погладила его по всклокоченным волосам и тихо сказала:
— Тебе стричься пора. Хочешь я тебя постригу?
Ицик молчал, а Голда продолжала гладить его голову, шею, пока наконец неуемная взбесившаяся рука не нашарила сосок на его волосатой шершавой, как кора, груди и не застыла.
— Сейчас я принесу ножницы, — прошептала она. — Чик-чик и готово.
— Отстань, — сказал он, но не оттолкнул ее руку. — Завтра суббота.
— Ну и что? — удивилась Голда, нагнулась, и голова ее повисла над ним, как огромный спелый плод, готовый упасть от первого дуновения. — Разве по субботам нельзя?
— Нельзя, — бросил Ицик.
— Это где написано?
— В торе.
— А я тору не читала, — сказала Голда, и плод закачался, еще минута и он упадет вниз. — Подвинься!
Ицик не двигался.
— Подвинься, — повторила Голда. — Мне холодно. Мне всегда холодно, когда ты рядом, но не со мной.
Голос ее звучал тихо, настороженно, как у ночной птицы, потерявшей свое гнездо.
— В последний раз! — согласился он. — Слышишь!
— Слышу! В последний раз… по субботам.
Голда забралась под одеяло, и ноги у них переплелись, как ветки дерева.
Они не слышали, как скребутся мыши, как стучит колотушкой проснувшийся Рахмиэл, как скрипит непритворенная дверь. Мир лишился звуков, и ничего в нем не было, кроме темноты и семени.
— Ты не боишься, Голда? — спросил он, очнувшись.
— А чего мне бояться? — выдохнула она.
— Сама знаешь.
— А ты… ты боишься?
— Да, — сказал он.
— Напрасно.
— Ты никогда не была сиротой, — сказал он, освобождаясь из ее объятий.
— Я сирота, — сказала Голда.
— Неправда, — возразил он. — У тебя есть сестры… и брат в Гомеле… и мать…
— Бабы всегда сироты, — вздохнула Голда и лизнула его сосок.
— Перестань, — рассердился он. — Стыда у тебя нет.
— Если счастья нет, зачем мне стыд?
— Бог нас покарает, — тихо произнес Ицик. — Ты, наверно, слышала: в местечке объявился какой-то человек. Говорят, что он посланец бога.
— Ты мой посланец, — жарко прошептала Голда и снова прильнула к нему. — На других мне наплевать. Ты мой бог.
— Ступай к себе, Голда. Мне хочется побыть одному. Ступай.
— Хорошо, хорошо, — уступила она. — Но ты не бойся. У нас никого не будет. Я не хочу тебя ни с кем делить. Даже с детьми. Пока ты мой — не хочу.
Голда встала, поправила сорочку и бросила:
— Все на мне рвется. Тело у меня такое. Спи!
В дверях она обернулась:
— А как он выглядит?
— Кто? — не понял Ицик.
— Ну тот… человек…
— Маленький вроде… в бархатной ермолке, приколотой к волосам булавкой… Или прищепкой.
— Наверно, какой-нибудь сумасшедший… в ермолке с прищепкой. Надо его накормить и проводить с миром. Я не люблю сумасшедших… хоть и сама сумасшедшая… В детстве — мы тогда жили в Гомеле — ко мне подошел один такой… правда, без ермолки, посмотрел в глаза и сказал: «Шлюха!» Мне было десять лет. Он гнался за мной… почти до самого Сожа и вопил: «Шлюха! Шлюха! Шлюха!» Меня потом только Ошер так называл — царство ему небесное!
— Чего это ты вдруг вспомнила?
— Не знаю. Спи!
И Голда вышла на цыпочках, как будто там внизу спал ее муж, Ошер, который мог проснуться и уличить ее в измене. Она всегда так уходила — на цыпочках, и это поражало Ицика. Столько лет прошло после смерти Ошера, и надо же — в собственном доме, как воровка.
Наконец сон смилостивился и смежил ему веки. Ицику снилось, будто он стоит по пояс в воде, а водонос Эзер Блюм кричит ему с берега реки праотцев Иордана: «Ты чего, негодник, ведро потопил! Такое ведро потопил!» И он ныряет на дно, лихорадочно ищет и ничего не находит.