Выбрать главу

А если Голда не отвяжется, то прощай, местечко! Работа для него всегда найдется. Только переплыви Неман, и ты в Германии, нанимайся к какому-нибудь Гансу в пакгауз, таскай мешки и слушай: «Шнеллер! Шнеллер!» Не захочешь в Германии бороду сбрить, валяй дальше, в Америку, там они сами, как евреи, бородатые, не понравится Америка — чеши, как водонос Эзер Блюм, на землю праотцев, в Эрец Исроел. Конечно, жаль покидать родину. Но зачем ему, Ицику, родина, где его не любят или заставляют любить насильно?

Пора кончать.

Ицик последний раз глянул в окно Зельды и поплелся домой.

— Ицик, — радостно встретила его Голда. — Где это ты столько шатался? Похороны давно кончились.

Она каким-то безошибочным бабьим чутьем уловила в нем перемену и преднамеренной грубостью попыталась скрыть свое волнение.

— Есть будешь? — смягчилась Голда.

— Нет.

— Я тебе яичницу зажарю. Куры несутся, словно завтра конец света. По два яичка за день.

— Голда, — сказал Ицик, и по тону, каким он обратился к ней, она почувствовала что-то неладное, положила на живот руки, вскинула голову, как будто подставила под удар лицо. — Я ухожу от тебя.

— Куда?

— Пока я еще сам не знаю. Может, к рабби Ури… Может, к Берштанскому.

— Господи! — выдохнула она, — А я-то думала: к женщине!.. Садись, сейчас я принесу яичницу.

И Голда исчезла.

Ицик слышал, как она разбивала о кухонный стол яйца, как они шкварились на сковороде.

Как долго, думал он, как долго! Чего она столько возится? Да у него сейчас кусок в горле застрянет. С Голдой всегда так: ни о чем у нее не просишь, а она вдруг кинется что-то жарить, варить, печь, и от ее рвения, от ее отчаянной расторопности глохнут обиды и недовольство.

— Ешь, — сказала она и поставила яичницу на стол.

Но Ицик не притрагивался к еде.

— Ешь, — повторила она. — Поешь и… уйдешь. От меня еще никто не уходил голодным.

Яичница желтела, как огромная водяная лилия.

— Во всем я сам виноват, — пробормотал Ицик. — Сам.

— Вот соль, — прошептала Голда.

— Господь бог создал мужчину не для того, чтобы он уступал женщине.

— Посоли, — сказала Голда и придвинула к нему солонку.

— Я должен был уйти от тебя в тот день, когда ты постелила постель, взбила подушки…

— Дай, я сама посолю, — Голда взяла двумя пальцами щепотку соли и посыпала яичницу. Крупные кристаллики сверкали на желтках, как иней.

— С тех пор твоя постель превратилась для меня в могилу.

— Хлеб маслом намазать? — спросила она и, не дожидаясь ответа, принялась намазывать краюху. Нож чуть дрожал в ее мужской руке, но Ицик не заметил.

— Постель без любви — могила, — продолжал он, желая выговориться до конца, до донышка и не щадя ее. — В ней назавтра… даже после первой брачной ночи… заводятся черви. Они выползают в темноте и пожирают наши души.

— Может, малосольный огурец принести? Я мигом, — сказала Голда и бросилась в сени.

Ицик и возразить не успел.

— Я целую бочку на зиму засолила, — некстати похвасталась она. — Они нынче дешевые. Полкопейки ведро.

Что она говорит, думал Ицик. Кому интересно знать, почем на базаре огурцы и сколько она засолила их на зиму. Не будет больше зимы. Не будет.

— Ты хоть слышишь, что я тебе говорю? — набычился он.

— Слышу, — ответила Голда. — Ешь, ешь!

— Я ухожу от тебя… навсегда, — с нажимом повторил он.

— Хорошо, хорошо. Но ты сперва поешь.

— Поешь, поешь, — передразнил он ее. — Спасибо! Сыт по горло!

Сорвался на крик, спохватился, схватил ложку и давай пихать в рот яичницу.

— Соли достаточно?

— Достаточно! — Его душила глухая ярость.

— Вот так вы, мужики, и любите, — тихо сказала Голда.

— Как?

— Пихаете в себя что попало, а потом благим матом кричите, что вас червями накормили.

Она отрезала ломтик огурца и, облизывая его кончиком языка, добавила:

— Что-то меня последнее время на кислое тянет.

Ицик молчал — хмуро, обиженно. Он ждал от Голды всего — ругани, проклятий, крика, но она была спокойна, сдержанна, даже холодна, как будто ее подменили. Ему хотелось, чтобы в его распаленную решительность, как в печку, подбрасывали не сырые чурки, а сухие березовые дрова. Голда же вопреки всем его ожиданиям посыпала огонь песочком.

— Ну вот… теперь, когда поел, ты можешь уходить.

Ицик навострил уши, чтобы уловить в ее словах неправду, но то ли от того, что он был слишком занят своими мыслями, то ли от того, что ложь его не устраивала, не почувствовал ни натуги, ни горечи.