— А вот так… Ты еще молода… ты еще всего не знаешь…
— Чего не знаю?
— Не знаешь, например, что Хава на этом стуле никогда не сидела.
— Но я видела собственными глазами… И Семен видел… И Нафтали… и Хаим… Хава сидела здесь, — Морта ткнула в стул. — А вы… вы, господин, напротив…
— Хава напротив меня не сидела.
— А кто же?
— Да разве всех перечислишь? — Ешуа помолчал и добавил: — Кто же, Мортяле, сажает напротив себя несчастье. Всегда сажаешь тех, с кем бы ты был счастлив… И так бывает не только за столом… Так бывает, Мортяле, и в постели.
Уши пылали у нее от его слов, и сердце колотилось похлеще, чем от мытья полов или стирки.
— Разве ты спишь с Семеном? — спросил корчмарь. — Никогда не поверю… Никогда… Ты спишь, Мортяле, с Антанасом… с Юозасом… с Йонасом… но только не с моим сыном… Просто тех… твоих… либо в Сибирь угнали, либо они, дурни, с другими спят. Чего ты стоишь? Садись, садись, не стесняйся.
— Я постою, господин.
— Постой… Только ради бога, перестань меня называть господином.
— Хорошо, хозяин.
— И хозяином не называй…
— Хорошо.
Она была согласна на все, лишь бы скорей уйти. Прежнее ласковое «Мортяле, Мортяле» хлестало ее, как кнутом, а намеки на Семенову постель не смолкали в мозгу ни на минуту. Ощущение было такое, будто ее всю с ног до головы измазали дегтем, и вот он, этот деготь, каплет на пол с ее подола, стекает по ногам и намертво приваривает их, к половицам.
— Я пойду, — сказала Морта.
— А куда тебе спешить? — остановил ее Ешуа.
Какую причину ни придумаешь, он все равно меня не отпустит, мелькнуло у Морты. Скотина подождет, в корчме ни души, а про Семена лучше не заикаться.
И вдруг ее осенило.
Превозмогая стыд, она выпалила:
— Мне… по нужде…
— Ладно, — сдался Ешуа. — Иди.
И Морта вылетела из комнаты.
Корчмарь Ешуа встал со скамейки, подошел к окну и уставился во двор.
У конуры цепью играла собака.
Старая гусыня чистила клювом перья.
Ободранный петух покрыл курицу и, скакнув наземь и расправив крылья, победоносно закукарекал.
Морты нигде не было видно. Нужник снаружи был закрыт щепкой, и Ешуа отошел от окна.
Пока Ешуа и Семен, поминая Хаву, сиднем сидели дома, Морта сбегала к ксендзу на исповедь — перед кем-то надо было излить наболевшую душу.
Ксендз Аницетас рассеянно слушал ее, шелестел в исповедальне сутаной, прикладывал к окошечку свое большое розовое ухо, и Мортины слова как бы отскакивали от него, как от створки ракушки, возвращались к ней и жалили, больней, чем прежде. Самое большое ухо на свете, и то, наверно, не вместило бы ее боль и смятение, ее бессвязную и бесхитростную исповедь с неизбежными вздохами и умолчаниями — разве признаешься отцу святому во всех своих грехах — сущих и не сущих?
— Терпи, дочь моя, — сказал ей ксендз. — Христос за нас и не такие муки принял.
Христос, Христос! За кого он свои муки принимал, Морта еще понимала: за весь род людской, за богатых и бедных, здоровых и увечных, за добрых и злых. И все они для него были на одно лицо, ни у кого из них не было глаз корчмаря Ешуа и носа прыщавого Семена. Христос ни у кого не спрашивал ни имени, ни звания. Он принимал свои муки за всех и ни за кого. А у ее, Мортиной, муки есть и лицо, и имя.
И потом, почему одни не морочат себе никакими муками голову, а другие страдают со дня рождения и до гроба? Почему эти муки нельзя поделить между всеми поровну?
Разве корчмарь Ешуа снарядил свою жену Хаву в последний путь, разве он, содрогаясь от ужаса, обмыл ее груди, давшие жизнь его сыну и дочери? Он эту муку на нее, на Морту, взвалил.
И за что? За похлебку? За раздрызганный топчан в чулане? За золотой на престольный праздник?
Какой муки они еще от нее потребуют?
Какого ружья?
Каких ласк?
В последнее время Морту не покидало предощущение беды, перед которой самоубийство Хавы казалось не самым страшным.
И Морта была бессильна отвратить ее, отодвинуть, отпугнуть.
Можно было бы все послать к черту: и этих двух опостылевших евреев, и эту корчму, провонявшую спиртным, и это проклятое местечко, и пуститься куда глаза глядят, хоть к немцам, хоть в Сибирь.
Но не загрызет ли ее совесть, если в ее отсутствие что-нибудь случится?
А вдруг все еще образуется, устроится, и они все заживут дружно, в согласии, как и велит господь.
Нет, она должна свой крест нести дальше и ни о каком бегстве не помышлять. Может, ксендз прав. Может, бог привел ее сюда, в эту корчму, чтобы она, Морта, приняла за них, за нехристей, все муки и своим страданием, своим терпением явила им высшую милость, наставила на путь истинный, ублажила их души.