Лошадь урядника втянула ноздрями сыроватый заревой воздух, заметалась в стойле, повернула голову и залилась ответным и благодарным ржанием.
— И-го-го! — донеслось из стойла.
— Ардаша! Ардаша! — растормошила спящего Нестеровича испуганная Лукерья Пантелеймоновна.
— Что? — спросонья, как с похмелья, спросил урядник.
— Ты ничего не слышишь?
— Не, — бросил Ардальон Игнатьич и прислушался.
— И-го-го!
— И-го-го!
Ликующее ржание сотрясало хлев.
— Кузя ржет, — установил урядник. — Жеребца требует.
— Только ли Кузя? — неуверенно процедила Лукерья Пантелеймоновна, прикрывая краем платка большой, как полумесяц, рот.
Ардальон Игнатьич замер и для вящей убедительности отогнул шершавой ладонью замороченное дремотой ухо.
— Иисусе сладчайший! — пропел он. — Откуда у нас взялась вторая?
— Не знаю, — ответила Лукерья Пантелеймоновна, и испуг раздавленной земляникой пометил ее серое неподвижное, как икона, лицо, — И корова мычит… до сих пор не доена… Боюсь, Ардаша, боюсь, — честно призналась она.
— Ты чего — лошади испугалась?
— Дак их же две, — пробормотала Лукерья Пантелеймоновна. — Пойдем, Ардаша, вместе… боязно мне одной…
Нестерович неохотно встал, медленно, с какой-то ленивой торжественностью натянул портки, распушил пшеничные, закрученные на манер государя-императора усы, вынул из ножен шашку, несколько раз рубанул в горнице воздух, покровительственно глянул на жену и двинулся к двери.
— Отпустил бы ты его, Ардаша, — сказала Лукерья Пантелеймоновна, когда они вышли во двор.
— Нуйкин опять скажет: жида пожалел… преступника…
— Какой же он, Ардаша, преступник? Нешто сам не видишь?
— Мало ли чего я, мать, вижу, — огрызнулся Ардальон Игнатьич. — Своего же блага ради иногда глаза-то и прикрыть можно.
Ардальон Игнатьич уже сам почти жалел, что взял бродягу под стражу и запер в хлев. Но два соображения останавливали его. Во-первых, он не хотел в глазах жены ронять свое начальственное достоинство, а во-вторых — не привык отпускать даром. Достоинства, положим, не убудет, но и доходу не набежит. У бродяги ни гроша за душой нет. И никто за него в местечке не заплатит. Как ни дружны евреи, а деньги считают врозь…
Уступая напору Лукерьи Пантелеймоновны и заранее смирясь с убытком, Нестерович решил еще раз допросить бродягу и, ежели ничего нового на поверхность не всплывет, отпустить его с миром, нечего три раза на дню дармоеда кормить.
Сквозь щель в хлев сочились лучи солнца, и пыль, клубившаяся в воздухе, казалась живой мошкарой.
Ардальон Игнатьич поправил на боку шашку и, стараясь придать своему голосу не свойственную ему доверительность, сказал:
— Доброе утро, почтенные.
Не поприветствуешь же одного арестанта: еще нос задерет, подумает бог весть что. А заодно со скотиной, оно и вежливо, и благонадежно.
— М-у-у! — отозвалась корова.
— Хрю-хрю, — засуетились подсвинки.
— И-го-го, — протянул арестант.
— Ты чего дурака валяешь? — приструнил его урядник. — А ну-ка, слазь.
Человек в ермолке неохотно съехал с кладки. Он был весь облеплен сеном. Былинки торчали у него из ушей, и брови были в колючках.
Лукерья Пантелеймоновна поставила подойник, растерла руки и принялась оттягивать пухлые коровьи соски, свисавшие, как мартовские сосульки.
Сосульки растаяли, и человек в ермолке услышал, как на дне подойника зазвенели струйки.
— Как спалось? — глядя на бродягу, как на поросший репейником пустырь, осведомился Ардальон Игнатьич.
— И-го-го, — раззявил рот пришелец.
— Хочешь, чтобы я тебя к Нуйкину отправил? — пригрозил урядник. — Он не посмотрит, что ты того. — Нестерович сделал рукой неопределенный вращательный жест. — Для него все враги отечества — того… Объявит тебя врагом, и пойдешь в Сибирь как миленький… Будет тебе тогда «и-го-го». Пошли! — предложил он, не скрывая раздражения.
Пришелец почтительно кивнул головой.
— Покурим, — сказал Ардальон Игнатьич, когда они вышли из хлева.
Нестерович запустил руку в глубокий, до самой коленной чашечки, карман, извлек оттуда кисет, набрал щепоть махры, протянул арестанту, но тот отказался.
— Некогда мне, братец, с тобой возиться. Работы невпроворот. Покажи документ! Честь по чести… Как положено!.. Черным по белому!..
Ардальон Игнатьич свернул козью ножку, зажег ее, затянулся, задохнулся дымом, прослезился от кашля, вытер рукавом глаза и буркнул: