— Давай начистоту! Без всяких Иовов и увясел. Имя, фамилия, звание?
Человек смотрел на огонек козьей ножки и молчал.
— Не гневай ты меня, — предупредил его Ардальон Игнатьич. — Передам Нуйкину, он из тебя душу вышибет.
— Разве у лошади спрашивают имя? Или у коровы? Или у свиньи? — пригасшим голосом сказал бродяга.
— Но ты же не лошадь!.. Ты же не свинья! Че-ло-век!
— А что значит имя одного человека… мое… ваше… когда имя целого племени — пустой звук?
— Опять выкручиваешься!
— Нынче время кличек, а не имен… Моя кличка — Сумасшедший… Так зовет меня жена… Так зовут меня дети… Так зовет меня каждый… даже раввин. И все довольны… и все просто и легко… Сумасшедшего можно не слушать. Что из того, что он пророк? Что из того, что он один плачет, когда все пируют за чумным столом? Сумасшедшего можно объявить врагом отечества, когда он его единственный друг. Сумасшедшего можно в конце концов объявить нормальным, если для назидания толпы его надо вздернуть.
— Послушай, — почти взмолился урядник. — Уж больно ты мудрено говоришь. Нельзя ли попроще: я Сидоров, Петров, Коган, Файнштейн!
— Можно и попроще, — неожиданно согласился человек в ермолке. — Меня зовут Цви.
— Это что — фамилия или имя?
— Имя. Оно означает — олень.
— Так.
— Фамилия — Ашкенази… Цви Ашкенази…
— Красиво!.. Не то что Нестерович!.. Цви Ашкенази!..
Ардальон Игнатьич перекатывал во рту чужое имя, посасывал его, как леденец, пробовал на зуб, и человек в ермолке смотрел на него и думал, как мало нужно, чтобы насытить любопытство урядников. Назовись кем угодно — только назовись. Безымянность подозрительна, опасна, все должно быть поименовано, перечислено, внесено в реестр, подшито и разложено по полкам, налево — полка с бродягами, направо — с оседлыми, вверху — с евреями, внизу — с русскими или литовцами. В империи должен быть порядок: от хлева до царствующего дома. Порядок, порядок!.. Тысяча раз порядок!..
— Мещанин? — допытывался у арестанта урядник.
— Мещанин.
— Год рождения?
— Одна тысяча восемьсот сорок первый.
— Место?
— Местечко Бобрино.
— А почему раньше скрывал?
— А признание что изменило бы?.. Для того чтобы запереть человека в хлев или сослать на каторгу, не нужны ни имя, ни год рождения, ни документ.
— А что же нужно? — опешил Ардальон Игнатьич.
— Власть и желание, — ответил человек в ермолке.
— И вина, — пробормотал Нестерович.
— Власть всегда может превратить свое желание в чью-то вину.
Ардальон Игнатьич бросил козью ножку, затоптал ее носком сапога, отстегнул ворот рубахи, почесал костяшками пальцев кадык и с почтительным пренебрежением спросил:
— Где это ты, Цви Ашкенази, всего этого нахватался?
— За верстаком, — просто сказал человек в ермолке. — Тыкаешь шилом в подошву и думаешь. За четверть века всякое можно придумать. А порой и дня хватает… Садишься поутру сапожником, а вечером встаешь со стульчика посланцем бога…
— Так ты, выходит, сапожник? — обрадовался Нестерович. — Чеботарь? Это хорошо. Это очень хорошо. Посланец бога — не ремесло. И урядник — не ремесло, — задумчиво сказал Нестерович. — Ремесло — не служба, мастера в рядовые не разжалуешь.
В голове Ардальона Игнатьича вдруг проклюнулась мысль и, как взъерошенный цыпленок, вылезла из скорлупы. Нестерович уже не сомневался, что отпустит этого Ашкенази — никакой он не преступник, просто болтун, доморощенный мудрец, свихнувшийся маленько, но прежде, чем отпустить его, он усадит бродягу где-нибудь в саду, под яблоней, притащит мешок всякой обуви — своей, Лукерьиной, детишек — и пусть все задарма починит и перелатает. А когда починит, пусть катится отсюда к чертовой матери да еще спасибо скажет: за такие речи под яблоню не сажают. Нуйкин цацкаться с ним не станет. У Нуйкина обувь в порядке, из лучших лавок Вильно. Нуйкин в них по грязи не шлепает.
Бесшумно подошла Лукерья Пантелеймоновна.
— Познакомься, мать, — сказал Ардальон Игнатьич. — Цви Ашкенази. Сапожник. Лукерья Пантелеймоновна, супруга.
— Да мы уже знакомы… Нешто забыл, Ардаша?
Человек в ермолке чуть заметно поклонился.
— Цви твои туфли починит… И мои сапоги… те, которые, помнишь, на масленицу купили… У Ванюши каблук отлетел… полгода не проносил, и отлетел… я его на огороде нашел… среди огурцов… новенький совсем. И Катюша жалуется: башмак трет, стелька отвалилась.
— Очень приятно, очень приятно, — журчала, как речка, Лукерья Пантелеймоновна. — Милости просим в избу. Парное отведаете.