Выбрать главу

Она, казалось, больше всех радовалась его освобождению.

— Спасибо, — сказал пришелец. — Но у меня ничего нет.

— Чего ничего? — насупился урядник.

— Ни колодки, ни дратвы, ни кожи.

— Колодку найдем… И кожу… Найдем, мать?

— Найдем, Ардаша, найдем. Все найдем.

— А за гвоздями и дратвой Ванюша в местечко сбегает. Он у нас шустрый..

— А нож? А воск? — воспротивился было арестант, но взгляд урядника подавил его сопротивление.

— Будет тебе и нож, и воск, — ощетинился Нестерович. Может, этот бродяга облапошил его, провел, как мальца на мякине? Может, он вовсе не Цви и не Ашкенази? Откуда у еврея грузинская фамилия? Объегорил, обставил, каналья! А он, старый дурак, дубина стоеросовая, олух царя небесного, взял да поверил!..

Ардальон Игнатьич готов был простить все: крамольные речи, мнимое сумасшествие, самозванство, убийство вице-губернатора, бегство с каторги или из рекрутов, все возможные и невозможные грехи, но примириться с тем, что он не сапожник, не желал. Он должен быть сапожником. Обязан. Без всяких разговоров…

— Ну? — подстегнул его Нестерович. — Нуйкин или?..

— Или, — утвердительно сказал человек в ермолке, зашагал к избе, и печальная улыбка освещала его путь до самого крыльца.

— Хрю-хрю!

— М-у-у!

— И-го-го! — неслось ему вслед.

Лукерья Пантелеймоновна напоила его парным молоком, достала откуда-то свой старый ситцевый фартук в крупную горошину — что это за сапожник без фартука? — принесла острый, для шинкования капусты, нож с почерневшей ручкой, теплого пчелиного воску (под окнами голубели пять ульев), тупоносый молоток, шило, и человек в ермолке устроился со всеми причиндалами в саду, под голой и кривой яблоней, на которой, как осиротевшие птицы, висели истерзанные червями плоды. Серые, похожие на обуглившиеся молнии, ветки не шевелились, и в их неподвижности было больше печали, чем в их наготе.

На низеньком, с подпиленными ножками табурете, в бабьем фартуке в крупную горошину, с тупоносым молотком в руке, в поношенной ермолке, приколотой булавкой к волосам, пришелец выглядел, как огромная переносная кукла, какими, потешая честной народ, пользуются бродячие скоморохи и ряженые в самый веселый еврейский праздник — пурим.

Ардальона Игнатьича в саду не было. Он, видно, где мог собирал обувь.

Визжали подсвинки.

Мычала корова.

Ржала лошадь.

Но теперь человек в ермолке слышал в их дружном и горестном хоре не алчный призыв, а некий, как бы поданный свыше знак, и знак этот, беспомощный и предупредительный, выворачивал наизнанку душу.

Дожидаясь Ардальона Игнатьича, щуря глаза от необыкновенно яркого сентябрьского солнца, человек в ермолке вспомнил вдруг старого нищего-еврея, такого же бродягу, как и он, его слова, сказанные в позапрошлом году в закутке Меркинской синагоги, где они оба, усталые и избитые, расположились на ночлег, о том, что животные — куры, гуси, коровы, лошади и особенно кошки — первыми чуют нашу смерть. Перед смертью его матери кошка якобы мяукала двое суток подряд, и ничем ее нельзя было унять: ни молоком, ни лаской, ни бранью. А за неделю до кончины его брата-балагулы гнедая всю ночь неистово била копытом и ржала, как в первый день творения.

Человеку в ермолке не хотелось думать о смерти, но как он ни пытался отвлечься, занять свой мозг другим, она крутилась рядом, и некуда было от нее деться.

Пришелец оглядывался то на избу, то на хлев, словно кроме Ардальона Игнатьича в саду должен был появиться еще кто-то, и от появления того, неизвестного, безликого, зависела не только его жизнь, а судьба этой яблони, этого вымытого голубизной и молитвами неба, этой осенней, остывающей от страсти всходов и цветения земли.

Никогда еще за все его странствия тревога, закравшаяся в сердце, не была такой неоглядной и беспричинной. И в этой беспричинности тоже был некий предупредительный знак.

Первый раз за столько лет приручили его, странника, заставили взять в руки молоток, надеть дурацкий фартук и чинить не мир, а чьи-то вонючие башмаки и туфли. И кто заставил?! Не праведник, не почтенный и мудрый муж, а обыкновенный урядник!..

Конец света, и только.

Для того ли он бросил свою жену Ципору и детей, чтобы под этой кривой и голой, как его душа, яблоней забивать в прогнившую подошву гвозди?

Для того ли отправился из дому, чтобы собирать не чужие грехи, а грибы?

Для того ли он каждый год терпит лишения, сносит побои, чтобы в горнице пить парное молоко и отвешивать жене урядника поклоны?