— Здравствуйте, — ответил корчмарь, не скрывая своего удивления.
Кто, кто, а еврейки в корчму не заглядывали. Фуй!.. И вдруг на тебе, что ни на есть настоящая еврейка, нищая или божья странница. Сейчас начнет клянчить, вымаливать, рыдать, рисовать перед Ешуа ужасные картины голода и несправедливости, и он вынужден будет ее слушать: выгонишь убогонькую, осыплет тебя проклятьями, надолго ее запомнишь.
— Чтобы я так жила, как вы на моего мужа похожи, — пробасила она.
— На вашего мужа?
— Чтобы я так жила, такой же, как вы… высокий… лобастый… без ермолки, скажу вам, прямо вылитый… Только — не про вас да будет сказано — с волчком в голове..
— С чем? С чем?
— С волчком. Как завертится, как закружится перед судным днем!
Баба поставила свой сундучок на лавку, поправила сползшую на плечи шаль и вздохнула:
— А сапожник какой!.. Золотые руки!..
— Он у вас сапожник? — спросил для приличия Ешуа, надеясь лаской отделаться от нее скорее, чем неприязнью.
— Сапожник! У нас все сапожники… И муж, и дети, и я… — баба постучала костяшками пальцев по сундучку. — Пока гоняюсь за ним по свету, кому подметки прибью, кому — набойки… Могу и вам…
— Спасибо, — холодно ответил корчмарь. — У нас есть сапожник. Нехамкин.
— Нехамкин, Нехамкин, — повторила гостья. — Что-то я про такого не слыхала. Могильщик такой — Нехамкин — есть. Но могильщик, не про нас с вами да будет сказано, только землю латает… положит глиняную заплату и, как у нас в местечке говорят, ложку в сторону!..
Ешуа не мог взять в толк, чего ей от него надо, но и как ее выпроводить, не знал.
— Все моего знают, — верещала баба. — Небось, и в корчму заходил?
— Пьет?
— Только в судный день.
— В судный день? — Ешуа что-то высек кресалом памяти и пристально посмотрел на бабу.
— Когда он по своей лестнице вниз спускается… В позапрошлом году в Меркине спустился. Смотрю, едва на ногах держится… а уж воняет от него, как от смерти… «Цви, — спрашиваю, — с кем ты так нализался?»— «Меня, — говорит, — Ципора, бог самогоном угостил… налил полную чашу и сказал: лехаим!» Чтобы мои враги так пили «лехаим!» Раньше я сердилась на него… словами всякими обзывала… а сейчас не сержусь. Каждому человеку, если он человек, раз в году хочется сойти с ума… А вам? Вам не хочется?
— У вашего мужа ермолка с булавкой? — процедил Ешуа и ушел от ответа, как от погони.
— Да, — сказала баба. — Где он?
XVIII
Избу ночного сторожа Рахмиэла как будто свежим ветром продуло, солнцем просквозило. В кои-то веки мыли в ней пол, а сейчас покатые половицы сверкали чуть ли не по-пасхальному, а на двух вымытых окнах колыхались занавески, припрятанные Рахмиэлом на тот случай, когда приведет он в свою развалюху третью жену. Но поскольку господь бог третьей жены не послал — хватит, мол, Рахмиэл, и двух, — пылились занавески в сундуке вместе с другими, совершенно не нужными хозяину вещами: длинной ночной сорочкой первой жены, большой, пожелтевшей от времени картой Российской империи со всеми ее владениями, только еще без ковенского тракта (как она попала к нему, Рахмиэл и сам толком не знал), верхним пологом свадебного балдахина, расписанного причудливыми узорами, разукрашенного диковинными животными: не то молчащими львами, не то рычащими рыбами (недосуг было его разглядывать!), маленьким оловянным рожком, в какие во все легкие дуют на праздник симхес-тойры. Иногда Рахмиэл вытаскивал рожок, прикладывал к запекшимся от старости губам и невнятно и буднично трубил в избе от скуки и одиночества. Трубил и вспоминал своих детей, вымерших от неведомой хвори, и град леденцов в молельне, когда он сам был маленький, и молодого рабби Ури со свитком в руках, как с облаком.
В кои-то веки мыли в избе пол и в кои-то веки хлопотала в ней женщина! Пусть чужая, пусть чудная (слыханное ли дело, чтобы баба сапожничала!), но женщина.
Правда, что-то мешало Рахмиэловой радости.
Чистота и порядок, преобразившие избу, сопрягались в намаявшемся мозгу Рахмиэла с чем-то неминуемым и неумолимым. Жизнь захламляет, смерть прибирает, думал он, глядя на женщину, на ее крепкие руки, на ее огромные колени, зажавшие верх башмака, на сосредоточенное, изуродованное бородавками лицо. Это смерть помыла пол, чтобы он, Рахмиэл, лег не в грязь, не в вонь, не в плесень, это смерть занавесила окна, чтобы зеваки не заглядывали в избу. Но почему смерть чинит его башмаки, ночной сторож не понимал.