Меня отнесли в постель. Мама, подняв голову от швейной машинки, сказала:
— Ты бы послал за доктором Мортоном, дорогой. Пусть Хаммерстон сбегает.
Послали за доктором; я чувствовал себя принцем крови.
Позднее папа, отнесшийся к этому происшествию весьма драматически, неоднократно о нем вспоминал.
— Мы испугались за его позвоночник, — произносил он с чувством.
Еще позднее, когда мы с Кеном занялись скалолазанием и меня угораздило оцарапать голень, брат покачал головой и с надрывом промолвил… впрочем, он мог бы не повторять знаменитой папиной фразы целиком — к тому времени я научился угадывать ее с полуслова.
Но вернемся в жилую половину дома. Две комнатки в конце коридора. Одна не стоит упоминания, вторая именовалась музыкальным салоном. Время от времени туда заглядывал мистер Говард, чтобы проверить, кто из мальчиков так безбожно фальшивит. Под его руководством мы с Кевином разучивали дуэт для школьного концерта. Помню, пьеска была бравурная и романтическая, сплошные морденты и арпеджио. Разумеется, время от времени нам приходилось перекрещивать руки на клавиатуре, в то время как ноги отчаянно сражались за педаль. Впоследствии я прочел в школьном журнале, что пьеса называлась просто и безыскусно «Мелодические упражнения», а имя композитора не упоминалось вовсе. Хотя, возможно, я смешал два выступления в одно. Второе состоялось позднее, в городской ратуше, на вечере под названием «Музыкальная гостиная», который устраивала школа. Мы с Кевином бодро исполнили «Дуэт в ре-мажоре» — произведение не чета «Мелодическим упражнениям», хотя по-прежнему безымянное, подобно дешевому вину. Кроме пьесы в четыре руки мы спели «Томми и яблоки», после чего стало понятно, что мне следует оставить певческую карьеру.
Мистер Говард был французом и воевал на франко-прусской войне. Все знали, в голове у него сидит немецкая пуля, хотя, возможно, я путаю мистера Говарда с другим его соотечественником — преподавателем французского в Вестминстере, у которого, как говорили, немецкая пуля застряла в ягодице. Оба носили в себе пули, только с разных сторон, и в одном случае (ибо я не подвергаю сомнению их храбрость) пуля оказалась шальной.
Не все преподаватели-иностранцы пользовались таким уважением, как эти двое. Один учитель в Хенли-Хаус много лет потратил на изобретение устройства, которое делало крыши омнибусов водонепроницаемыми. Устройство походило на большой зонт и крепилось в центре пола, но по неведомым причинам упорно отказывалось раскрываться. Вероятно, изобретатель просто опередил свое время.
Открыв дверь направо и спустившись на несколько ступенек, мы попадали в полуподвал. Там располагалась кухня, где правили Дэвис, наша кухарка, и Хаммерстон, управляющий. Я привык думать, что они женаты, но я ошибался, у них и фамилии-то были разные. Дэвис и Хаммерстон являлись такой же неотъемлемой частью Хенли-Хаус, как буйволиные рога, а Дэвис могла поспорить с ними дряхлостью.
Когда родился мой сын, наша кухарка, допущенная посмотреть на новорожденного, радостно поделилась со мной известием, что малыш «вырастет высоким, совсем как мать». Вероятно, Дэвис, присутствовавшая при рождении всех братьев Милн, обменивалась с Хаммерстоном похожими замечаниями: «низенький, как хозяйка» или «безобразный, как чертенок». Обо мне она наверняка сказала: «Не говорите хозяину, но этот — вылитый альбинос».
За дверью кухни Дэвис хранила запасы крупы. В пять утра, перед тем как отправиться на подвиги, мы с Кеном всегда зачерпывали по пригоршне овса, чтобы продержаться до завтрака.
Дэвис варила превосходную овсянку, благодаря которой, вероятно, и задержалась у нас надолго. Папа, ближе нас к Шотландии на одно поколение, никогда не добавлял сахара, чем неизменно удивлял сыновей.
За гостиной находилась комната, которую вся школа называла детской. Там мы спали, ели, учились, играли с гувернанткой, пока не покинули миссис Бадд, но даже потом, когда мы стали частью школы, детская осталась нашим прибежищем.