Выбрать главу

— Сегодня пить не буду. Хватит. Поедем на машине все вместе.

Ирина вскинула глаза, и снова вместо радости был удивленный испуг, и Кротов даже на мгновение пожалел о сказанном, но чувство вины за вчерашнюю пьянку с Лузгиным и ночь вне дома пересилило накатившее раздражение.

— Как Митя?

— Спит.

Родившегося сына назвали Дмитрием, по-городскому уменьшительно Дима, но Ирина настояла: Митя, так правильнее по-русски, и постепенно все привыкли, в том числе и дольше других сопротивлявшийся Кротов, который сегодня уже не мог представить, что этот клубочек радости и вечного беспокойства стали бы называть иначе.

Он побрился на два раза, долго чистил зубы. Потом, подгоняемый кислым запахом ночевки в одежде и борясь с похмельной ленью, все-таки разделся и влез под душ. Вышел освеженный, даже голова почти прошла. Зябко кутаясь в принесенный женой из спальни махровый халат, осторожно заглянул в комнату, где спал сын.

Митя лежал кверху попкой, утонув щекой в подушке. Маленький чистый кулак возле носа, рот полуоткрыт, пижамная курточка задралась, обнажив тонкий изгиб спины. Розовые пятки вылезли из-под одеяла, и Кротов потянулся рукой поправить, но шепот жены от двери: «Не трогай, разбудишь, пусть спит, время есть», — заставил его отступить. Пятясь; он задел ногой Митин велосипед, замер в коротком грохоте, но, слава Богу, пронесло.

Пока причесывал у зеркала мокрые остатки волос, Ирина стучала на кухне посудой, раздался гул микроволновой печи, из кухни потянуло запахом борща. Кротов с похмелья всегда ел первое — научился в Баку, где был в командировке еще по старым, нефтегазовским делам, и с тех пор любил рассказывать, как его, полумертвого с перепития, подняли хозяева в пять утра и повезли куда-то в темень, на окраину, где в зашторенном наглухо кафе ему подали тарелку крутого бульона «хаши» и полстакана водки. Давясь, он тогда опрокинул в себя стакан и, лязгая ложкой, глотал обжигающий бульон, густотою своей напоминавший сибирский только что сваренный холодец. Потом он задремал на кошме у стены и был разбужен друзьями около восьми. Выпил пиалу зеленого чая и с удивлением обнаружил, что трезв и свеж, никаких синдромов. Водкой он потом с утра не баловался, да Ирина и не позволила бы, но суп всегда ел с удовольствием.

Он уже ополовинил тарелку, когда в глубине квартиры пропела дверь, и топот маленьких босых ног по паркету заставил сердце сжаться в сладком ожидании. Митя выбежал в кухонный коридор, как всегда немного обиженный со сна, насупленно тер кулачком глаз, молча глядя на Кротова.

— Митя-ай! — сказал Кротов, улыбаясь.

Сын сморщил губы, потом, словно решившись на что-то и простив родителям свой детский страх просыпания в пустой комнате, быстро протопал тугими пятками оставшиеся метры и ткнулся отцу головой в живот, обхватил ручонками то, что лет двадцать назад еще называлось талией.

— Ну, конечно! — понарошку серьезным голосом воскликнула Ирина. — Мама с ним водится, кормит, купает, папа в это время пропадает Бог знает где, но мы его все равно любим больше, чем маму? Какая несправедливость!

— Ты писол? — спросил сын.

— Пришел, пришел, Митяй! — ответил Кротов, втаскивая тяжелеющего с каждым днем сына себе на колени.

«Крупный мальчик», — любила говаривать теща.

— И я писол, — вздохнул сын. — Будем кусать? Да? Да? — и кивал на каждое «да», глядя на Кротова снизу вверх.

— Ну вот, — сказала Ирина, — а со мной есть отказывался.

Они стали есть борщ из одной ложки. Кротов дул до головокружения (все-таки похмелье сказывалось), остужая бульон и овощи, выискивая в тарелке кусочки мяса без жира и прожилок. Митяй разбаловался, клевал с ложки, как воробей, Ирина запоздало устраивала им на колени полотенце. Сам Кротов хватал без разбора, чтобы успеть обслужить сына, пока тому не разонравилось играть в обед с отцом. Так они съели всю тарелку, и их похвалили.

Дочери еще не было: после обычной школы она ходила в музыкальную по классу гитары. Когда решила бросить скрипку, случился ужаснейший скандал. Кротов хватался за ремень, но помирились на том, что дочь продолжит серьезно на «фоно», а уж гитара — если так хочется. Кротов сам играл на гитаре с дворового детства, в армии переучился с семи струн на шесть, бряцал в компании несложными аккордами, пробовал даже имитировать любимых «битлов» и был сражен, когда однажды дочь, смущаясь до румянца, отобрала у него инструмент, долго подстраивала, перетягивала струны, и вдруг заиграла «Бикам зе сан», уверенно ставя тонкие пальцы в совершенно не известные Кротову позиции.

Гостевой народ притих. Дочь доиграла сложно и точно, с характерным «битловским» звуком. Народ заорал, захлопал, просил еще, но вконец раскрасневшаяся дочь ткнула гитару отцу и убежала к себе в комнату, а Кротов в тот вечер больше не играл, отдал гитару Сашке Дмитриеву. Тот был без комплексов, рубил по струнам по наитию и любил хвастаться, что играет плохо, но громко. Кротов и радовался за дочь, и был неприятно поражен, как быстро она обскакала отца, показав это прилюдно, и как легко старая кротовская компания, четверть века оравшая за столом под его переборы и чёс, безжалостно списала его из гитаристов в дерьмо.

Шел уже четвертый час. Ирина раскручивала бигуди, рисовала себе лицо перед зеркалом, а Кротов, позвонив матери и дав отбой насчет грозившего ей сидения с внуком, вытаскивал Митю из залитой борщом пижамы, гонялся ползком по кровати за убегавшим смеющимся сыном, хватал его губами за маленькие шевелящиеся пальцы ног. Поздний ребенок — почти внук, если вспомнить про Северцевых. С дочерью было не так, хотя Кротов любил и ее, но в ночных его кошмарах все самое нехорошее случалось с ним и с Митей, жена и дочь не снились совсем, словно их и не было. Проснувшись ночью в потном ужасе, Кротов уходил курить на кухню, стоял потом под дверью детской, прислушивался к тишине и боялся войти внутрь, словно мог обнаружить, войдя, что Митя исчез. Он понимал, что несправедлив к семье, но душа не делилась на равные части.

До двух лет сын засыпал вечерами в родительской спальне между Кротовым и Ириной. Крутился на подушке, пытался играть, и как бы рассерженный Кротов отворачивался от него, ложился на бок. Митяй подползал, трогал пальцами отцовскую большую спину, потом прижимался к ней лобиком и затихал, только изредка вздрагивая глубокими детскими вздохами. Заснувшего сына Кротов переносил в детскую, укладывал в деревянную с поручнями кровать и еще минут пять сидел рядом. Если бывал слегка выпивши, а дочь уже спала, шептал в темноте глупым от счастья голосом: «Вот вырастешь, Митяй, и забудешь своего папку…». От этих слов сердце наполнялось слезливой печалью, которую трезвый Кротов именовал потом сопливым старческим маразмом, но иногда его и трезвого не покидала мысль, что в этих вечерних сидениях, в дурацком этом шепоте открывалось какое-то неясное пророчество его обмякшей, расторможенной душе.

Отец у Кротова умер давно, так и не дожив до пенсии. Как, впрочем, и дед, и прадед. Пенсии и связанного с ней вынужденного безделья отец боялся, шутливо говорил: «Нам это не грозит», — так и вышло, убило инфарктом. Кротов догадывался, что это как-то связано с наследственностью и, вероятно, отразится и на нем самом, хотя сгубила отца его жизнь и работа навылет, во всегдашнем фронтовом режиме, его бесконечные командировки по северам и большевистские лозунги «Даешь!» и «За мной!». Жить по-другому отец не умел и не хотел. Его поколение, уцелевшее на войне, потом прикончило себя водкой, матом и работой.

— Мужички, поторопитесь! — крикнула от зеркала Ирина. — Одежда на диване!