Выбрать главу

— Что вы, Юра, совсем нет, — по хозяйской обязанности сказал банкир.

Лузгину почему-то вспомнилась его стажировка в Москве на Центральном телевидении. В программе обучения было несколько встреч с известными на всю страну московскими телевизионщиками — мэтрами и зубрами, — и стажирующиеся провинциалы относились к ним по-разному, не без доли местечкового снобизма: мол, знаем мы эти столичные штучки, сплошной апломб и самолюбование. Самые большие споры и даже неприятие — не хотели встречаться, просили замены — вызвало предстоящее общение с Валентиной Леонтьевой.

Почти месяц протолкавшись в цэтэшных коридорах, наслушавшись анекдотов и сплетен из жизни «великих», лузгинская группа пришла к выводу, что тетя Валя — изрядная стерва, каждый день съедающая на завтрак по молодой дикторше, сделавшая собственную карьеру на кожаном диване в кабинете председателя Гостелерадио. Уже тогда, совсем еще молодым, Лузгин открыл в себе и окружающих эту подлую, радостную, всегдашнюю готовность впитывать, не фильтруя, любой гадкий слушок, просочившийся из недостижимых «простому советскому человеку» так называемых верхов. И чем выше стоял человек, чем большей властью, уважением или любовью пользовался он в народе, тем легче и злорадостнее принимал в душу упомянутый народ любую про него погань.

Тетя Валя была тогда в зените славы со своей огромной, сложной и дорогой передачей «От всей души». И встречу свою с провинциалами начала жеманными рассказами о невероятном нервном напряжении ведущей, о невосполнимых ее душевных тратах, о страшном цейтноте: последний сценарий пришлось заучивать в самолете, летела к мужу-дипломату в Бангладеш… Потом пошли встречные вопросы, поначалу вежливо-пустые, затем все острее и злее. И тетя Валя уловила настроение аудитории, взбодрилась и подобралась, как кошка перед прыжком, перестала нести заоблачную ахинею насчет ее поездок в троллейбусе по утрам («Люди меня увидят, улыбнутся, и день у них пойдет весело и радостно»). Рассказывала про юность, первые «ляпы» в эфире, про неудачную любовь и счастливую, но недолгую, про закулисные интриги и скандалы, про великолепных людей, с которыми сводит ее судьба на передачах «От всей души», про слезы и восторг, огромное перенапряжение памяти… То есть, по сути, говорила то же самое, но по-другому, с живыми, яркими глазами, и публика размякла, женщины даже всхлипывали, а на прощание вся группа ринулась за автографами, кто-то помчался в киоск за цветами…

Этот урок Лузгин запомнил на всю жизнь. Он впервые приблизился тогда к пониманию того, что значит обаяние, пусть даже отрицательное, и какая это страшная, подчиняющая себе сила, не имеющая рационального объяснения. И вот сегодня, слушая бородатого Юру, он вдруг подумал о том, что Папа Роки этой силы не имеет, а Луньков имеет.

Бородатый между тем собрал свои бумаги, попросил у Кротова разрешения воспользоваться междугородной связью и принялся названивать в Москву, говорил с неизвестными Лузгину людьми о незнакомом и малопонятном. Лузгин испытывал ощущения, подобные поездным: ты стоишь у окна, скорый пробегает станцию, и ты видишь на перроне разных людей, за каждым из которых целая жизнь, которую ты никогда не узнаешь, и людей этих не увидишь никогда больше. Была такая песня польская — «Никогда больше», очень нравилась Лузгину.

Закончив терзать телефон, Юра рассыпался в извинениях и благодарностях хозяину — в столице деньги считают и ценят, там по межгороду с чужого телефона особо не раззвонишься, Лузгин это знал — и, слегка помявшись, вдруг попросил неожиданное.

— Не подумайте, что навязываюсь, — Юра даже засмущался, — но так не хочется коротать вечер в пустом номере. У господина депутата свои маршруты, а я… В общем, буду безмерно благодарен, если кто-нибудь из вас пригласит меня в гости. Ужасно хочется посмотреть, как вы живете, поболтать с вами в другой обстановке. И, честно говоря, хочется поесть домашнего. Эти буфеты и кабаки гостиничные… Все, так сказать, сопутствующие расходы за мой счет, господа. Только, если нарушаю ваши планы, скажите прямо, я пойму…

И снова, пока Лузгин раздумывал, представлял себе антураж и последствия их совместного появления дома «на троих», друг-банкир непринужденно произнес:

— Поехали ко мне. С женой познакомлю, с детьми.

— Еще раз спрашиваю: если…

— Бросьте вы, Юра, — отмахнулся Кротов. — Мне тоже с вами пообщаться интересно. Едем, Володя? Тамаре позвоним, пусть подойдет.

— Нет, — сказал Лузгин, — сначала мы у тебя дома обстановку разнюхаем, мало ли что…

— Чего там нюхать? Ирина будет только рада вас видеть.

— Да уж навидались на поминках, — с плохо сдерживаемым раздражением сказал Лузгин. Ему стало обидно, что друг-банкир может вот так просто и легко пригласить в семью, а он, Лузгин, не может, и сам он в этом виноват, что и раздражало.

Заехали в магазин по дороге. Кротов с москвичом едва ли не били друг друга по рукам: спорили, кто будет платить за спиртное и внештатную закуску. Кротов, естественно, в споре победил, и как победитель великодушно позволил бородатому Юре купить «на свои» цветы для Ирины. Здесь же, в киоске у магазина, москвич выбрал букет хризантем. Пока ехали до гаража, Лузгин чуть не задохнулся в машине от их пряного, резкого запаха.

Было уже темно. Банкир высадил пассажиров у въезда в гаражный кооператив: там, внутри, сказал он, темно и грязно, он загонит машину и вернется, а они пусть покурят под фонарем. Они выгрузили кротовскую сумку с провизией и букет, и Кротов нырнул на «джипе» в гаражные закоулки, басовито урча мотором. Звук его несколько раз отразился от стен и железных дверей и растворился в вечерней тишине.

— Это правда, что вы одноклассники? — спросил бородатый, положив букет на локтевой сгиб, как шашку на параде.

— Старая компания, — сказал Лузгин. — Больше тридцати лет вместе.

— Достойно похвалы. А я учился в Баку, потом Москва, потом… разное, всех растерял, очень жалко. Как будто той жизни и не было, знаете. Завидую вам: вы рядом, вроде как юность и не кончилась.

— Вот именно, — Лузгин печально улыбнулся. — Моя жена мне всё время твердит: когда ты повзрослеешь?

— Она не права. Когда действительно «повзрослеете», она поймет, что вы оба потеряли.

Юра стоял спиной к воротам, покачивал красиво упакованным букетом. И вдруг замер, резко склонил голову к правому плечу, взгляд стал сосредоточенным, невидящим.

— Подержите, — сказал Юра и сунул Лузгину букет. — Стойте здесь.

Бородатый повернулся и мягко, на носках своих кроссовых ботинок, почти бесшумно побежал в межгаражную темную глубь, скрылся за поворотом.

Лузгин потоптался в нерешительности и недоумении, потом положил цветы на сумку, закрепив букет ручками вперехлест, чтобы не упал, и пошел вслед за Юрой.

Повернув на углу, Лузгин увидел далеко в глубине гаражного проулка темный квадрат стоящего задом кротовского «джипа», рядом приземисто чернела машина поменьше, и три фигуры копошились у гаражной стены — две вертикальные и одна уголком, как латинское «Ь», и четвертая фигура приближалась к ним с лузгинской стороны, качаясь вверх-вниз в беззвучном беге.

Еще не осмыслив до конца происходящее, Лузгин побежал, запинаясь и оскальзываясь ботинками по льду со снегом. Происходящее впереди прыгало у него в глазах, шапка сползала на переносицу, дыхание сперло на половине дистанции, но он все-таки увидел, как Юрина фигура достигла рубежа, и две вертикальные схлестнулись с ней в круговерти рук и ног, потом одна упала, упала вторая, и он как раз добежал.

Кротов сидел у стены, разбросав ноги и открыв рот, хрипло и часто дышал. Полуприсев, Юра стоял раскорякой, отведя локти назад, и, когда одна из лежавших фигур зашевелилась и приподняла голову, москвич как-то по-бальному провернулся на носке левой ноги и правой ударил эту поднимающуюся голову, и она упала и больше не шевелилась.