– Новые, старые – всех понемножку. Ты опять ничего не надела на голову. Вот, возьми мою шапку, пожалуйста.
– Нет, спасибо, не надо. Ты в ней такой странный, такой смешной!..
Виктор Александрович сунул лыжную шапку в карман.
– Смеяться будем, когда простуду заработаешь.
– А в доме у тебя тепло?
– В одной комнате тепло, нам хватит.
– И печка есть?
– Есть, но разобранная, мы ее переделываем.
– Скажи, Витя, вы там с женой уже ночевали?
– Я же просил тебя, Оксана, никогда не говорить со мной на эту тему.
– А с кем мне говорить на эту тему? С твоей женой?
– Со своим мужем, – сказал Слесаренко. – О господи, Оксана, зачем всё это? Извини, я сказал глупость и грубость.
– Ты полагаешь, что я уже никогда не выйду замуж?
– Ну что ты опять, а... Сама же знаешь: если захочешь – выйдешь хоть завтра. Но я тебя тогда убью.
Слесаренко покрепче прижал оксанин локоть. Он говорил неправду. Он уже давно догадался, что Оксана принадлежит к тому совсем не редкому, увы, типу молодых ещё и красивых женщин, на которых мужчины не женятся. Вот он, Слесаренко, на ней не женится, пусть даже по совсем-совсем другой причине.
Уходя из дома, он вырубил свет, и теперь суетился на крыльце, не попадая в темноте ключом. «Надо бы сделать лампу под навесом», – подумал он в который раз. Ключ провалился, наконец, и повернулся.
– Давай, запрыгивай.
«Симптомчик, Витя: в присутствии молодой дамы употребляешь мальчишеские обороты. Не суетись, не надо суетиться!..».
Он включил общий рубильник.
– Топай в комнату, грейся. Я сейчас чайник раскочегарю. – «Глянь в зеркало, стыдоба!».
Он и в самом деле изменялся при Оксане. Хорошо ли это было или плохо – суть не в этом, суть в процессе изменения: он совершался рефлекторно – выделение слюны у павловской собачки. «Слюны ли? Мерзавец».
– Как ты съездил?
«Не знает... Вот и хорошо».
– Есть хочешь?
– Ты же знаешь, я не ем после шести вечера.
Голос Оксаны звучал ровно, слышны были ее легкие шаги, пока их не заглушил шум закипающего чайника.
Дверь из комнаты открывалась наружу, на веранду. Он взял две большие чашки и подошел к двери.
– Открой, пожалуйста, у меня руки заняты.
В комнате было тепло. Открытые спирали обогревателя немного выжгли кислород, пахло калёным. Виктор Александрович поставил чашки на столик перед диваном. Сели рядом, Оксана вздрагивала плечами, и Слесаренко обнял ее левой рукой, слегка притиснул к себе.
– Сейчас согреешься.
– У тебя неприятности? – спросила Оксана, близко и быстро глянув на него.
– И да, и нет, – ответил Слесаренко. – Не важно. Я по тебе соскучился.
– Я тоже.
– Когда летите?
– После праздников.
– Спонсора нашли?
– Нашли.
Оксанин хор пробился сквозь отборочные смотры в передачу «Утренняя звезда» на первом телеканале. Мальчишки вообще пели замечательно, был прекрасный репертуар, но в конечном счете всё решали деньги – не только на проезд до Москвы и обратно. Слесаренко был рад, что деньги нашлись, однако слово «спонсор» резануло слух: дающий деньги обретает власть, а ему не хотелось, чтобы кто-то ещё был властен над Оксаной, даже в ее работе.
– И кто расщедрился?
– Юффа.
Виктор Александрович немного успокоился. Профессор-бизнесмен Юффа был цепким и жестким предпринимателем, но «летал» слишком высоко, чтобы думать о платежах «натурой». Хотя черт его знает... Седина в бороду – бес в ребро, как водится. И все-таки лучше, что Юффа, а не друг его Чернявский с маслеными глазами или Дубов, балбес-богач-строитель с ширинкою и кошельком нараспашку.
– Ты хотел поговорить, – сказала Оксана.
– Я тебя обманул. Я хотел совсем другого.
– Мур, – произнесла Оксана и потерлась головой о его подбородок.
Он знал, что если ей скажет сейчас: «Поставь чашку на стол, пожалуйста», – это будет хорошо и правильно, и если не скажет – тоже правильно и хорошо. Их близость не была для них ни запретным плодом, ни даром из милости, а потому, когда всё заканчивалось, Виктор Александрович не мечтал о немедленном побеге. Им было о чем говорить и молчать вдвоем, и он оставался с ней подолгу, насколько позволяли другие обстоятельства, ибо знал: всегда может уйти и всегда прийти снова.
– Я, может быть, уйду с работы.
– Тебя выгоняют? За что? Ты столько работаешь, так стараешься...
Скажи кто другой эти банальные «столько» и «так стараешься», Слесаренко бы немедленно обиделся, посчитав, что из жалости, хотя он действительно много работал и старался делать свою работу честно. Ложный стыд – прятать тело и правду – сидит у людей в крови. Он решил рассказать всё.
– Понимаешь, в Сургуте рядом со мной убили человека. Ради Бога, успокойся, я оказался рядом совершенно случайно, мне ничего не сделали, только напугали до смерти, и то не сразу: ты же знаешь – до меня доходит как до жирафа. В общем, я тут совершенно ни при чем, никаких намеков и подозрений, но пока идет следствие...
– Тебя отодвинули, – сказала Оксана.
– Ну нет, почему отодвинули... Слушай, Кся, ты нашла очень точное слово.
– Чтобы не запачкаться.
– В принципе, да, ты опять права. Чтобы не запачкаться...
– И ты обиделся.
– Нет, не обиделся, это другое.
– Ты обиделся, Витя.
– Да, я обиделся! – чуть ли не выкрикнул Слесаренко. – Я столько лет у них у всех на глазах! Они знают меня как... облупленного! – Не нашел другого слова. – Как... Господи, столько грязи вокруг, всё на виду, и все терпят, не замечают, или вид такой делают, а здесь... Обидно страшно.
– И ты решил уйти насовсем.
– Но не только поэтому, Кся, не только поэтому.
– Ты же любишь свою работу, Витя.
– В Сургуте один старый знакомый назвал мою работу бардаком.
– Он не прав, Витя. Он просто многого не знает и судит поверхностно. А я знаю.
– Да что ты знаешь!.. Ты тоже... Так, со стороны.
– Я с твоей стороны, Витя.
– Ну и зря, – сказал Слесаренко и поцеловал ее в макушку. На другой стене висело зеркало, в нем торчала слесаренковская голова и ерошился краешек Оксаниных волос. Виктор Александрович и его отражение враз показали друг другу язык.
– Ты знаешь, я вдруг понял, что у меня нет честолюбия. Я не хочу быть мэром, не хочу быть губернатором, совсем не хочу быть президентом.
– Это хорошо, – сказала Оксана.
– Нет, милая, это плохо.
– Это помогает тебе хорошо делать ту работу, которую ты делаешь. Тебя, кстати, за это и уважают в городе, что ты никуда не рвешься и никого не подсиживаешь.
– Я бы рад был с тобой согласиться. Честно-честно, был бы очень рад. Но моя беда в том... Я понял это совсем недавно, поверь мне: власть, управление – это особый мир, особый вид работы, отношений между людьми. И как ни печально, милая, для меня лично – поздновато догадался, – но отсутствие честолюбия, стремления вверх... Вот черт, не могу выразить... Понимаешь, честолюбие заставляет человека делать больше, чем он делает.
– Не всегда.
– Согласен, не всегда, есть и такое понятие, как показуха и надувание щек. Но если человек не рвется, не стремится выше, он не видит дальше... края. И я понял, что по-настоящему добиться чего-то, в том числе и для людей, а не только для себя, может только... этот, рвущийся. Мне не стыдно за то, что я делаю, но я... Как тебе объяснить. – Он замолчал, мучаясь невыразимостью совсем, казалось бы, простой мысли. – Там, в Сургуте, Горбенко... Ну, этот знакомый, неважно, сказал такую фразу: «Всё должно быть совсем по-другому». Так вот, я очень хорошо делаю свою работу, но я делаю... Как есть, как ещё до меня сложилось, и сломать это «как есть» может только тот, который рвется. А я не рвусь. И это плохо, я понял – это плохо. Для меня, для всех...
– А может, ничего ломать и не надо, Витя? Люди живут, надо просто помогать им жить, хватит революций, наверное. И так одно сломали, другое построить не можем.
– В том и беда, что разломали, но не снесли. Строим из старого, а это ещё хуже. Нет, ты представь: стукнули по дому большой кувалдой, а потом залезли внутрь и стали подпирать стены, подымать рухнувшие потолки... Вместо кухни сделали прихожую, вместо прихожей – туалет. И всё время что-то падает на голову. Короче говоря, перестройка. Именно перестройка – ремонт, а не новое. А ощущение такое, что чем дольше и больше мы перестраиваем, тем сильнее опасность, что скоро рухнет и всех задавит. Притом задавит как раз тех, кто не виноват. Те, кто виноват, стоят снаружи и командуют. Да, я внутри, я честный работник. Но изнутри ничего не видно! Там, внутри, можно только таскать камни от стены к стене. Увидеть и решить что-то можно только снаружи. И мое место, по должности, – там, снаружи, а я не рвусь туда: не могу и не хочу. Я так устроен. Получается, я занимаю чужое место. И если я честный человек – а я хочу считать себя честным человеком, – я должен, обязан уйти.