– Когда надо? – спросил Лузгин.
– Договорено на десять, но приходи пораньше, потолкуем.
– Попробую, – сказал Лузгин.
– Так не пойдет, – сказал в трубке Коллегов. – Говори точно: да или нет.
– Парле ву франсе? Канэчно хачу!
– Пошел ты в задницу, – сказал Мишка. – Дуй в умывальник, старая развалина. Мы в триста четырнадцатой, на третьем этаже направо.
– Знаю, – сказал Лузгин. – Исчезни.
«Да, с такой рожей только в кадр...».
Мусоля щеки пенкой для бритья – никак не мог научиться делать это пальцами, а помазок и вовсе не годился для пенки, – Лузгин тужился вспомнить, как он попал домой вчера вечером. Или ночью? Кошмар... Пришли с Барановым в институт, быстро выпили с тремя солидными похмельными стариками бутылку водки и еще бутылку, съели чертовы манты, сбегали за новой водкой и выпили ее под семгу – не понравилась, безвкусная, нельма забористей, потом Баранов побежал снова, благо все рядом и открыто всегда, а Лузгин стал жарить вырезку на старой сухой сковородке, утверждая, что тефальская технология не требует жиров; всё пережег и завонял дымом, снизу приходили вахтеры и ругались, и узнали Лузгина, он приглашал их к столу, старики и вернувшийся Баранов возражали сдержанно, но Лузгин настоял, дурак; травил байки и хвастался, написал вахтеру на ладони свой автограф жирным барановским фломастером; потом старики и вахтеры исчезли, просто исчезли – были и нет, – исчезли и деньги, Лузгин звонил жившему неподалеку кинооператору Вовке Крицкому, тот занял где-то тридцать тысяч и принес два дешевых местных «пузыря», его не пускали вахтеры; Лузгин бегал по лестнице вниз, Крицкий передал водку в пакете, сам отказался и ушел, но пришел наверх вахтер, что пил и ругался больше других, и грозил сдать Крицкого в кутузку; сожрали всю закусь, даже горелое мясо; Лузгин наудачу полез в пакет и нашел там под видеокассетой кусок сыра, объяснял Баранову и вахтеру, как его правильно кушать, потом принялся рассказывать в лицах сюжет фильма «Леон», который уже видел и купил для коллекции. «Леоном» всё и заканчивалось – далее не помнил ничего.
«Вино!» – сказал полувслух Лузгин, сбривая пену с подбородка. Он, кажется, покупал вино в киоске – красное, к мясу, видел сцену отчетливо, а вот купил или нет – это смылось. «Какая разница?..».
Он прятался в ванной, пока не щелкнул со стуком дверной замок: жена ушла на работу, разборки переносятся на вечер. В душе и в организме было муторно, однако терпимо – он чувствовал себя гораздо лучше, чем полгода еще назад после такой загульной пьянки: сказались добром продолжительное непитие, режим питания и тренажер у телевизора. И было еще одно чувство, удивившее и обрадовавшее Лузгина: нет, не раскаяние и не жалость к себе, не зароки и муки похмелья, хоть и был с бодуна, что лукавить. Было новое: сожаление об утраченной легкости – в мыслях, движениях, желаниях. Нет, надо было вчера так напиться, чтобы сегодня понять простую, незаметную прелесть трезвости.
Было почти девять. Лузгин оделся поприличнее, но без парада, сунул в рот пару мятных зернышек «тик-так» и пошел в администрацию.
В бывшем здании обкома всё так же скрипели старые паркетные полы, только на стенах коридоров и холлов прибавилось картин и скульптур местных авторов. На одной из картин казаки шли к татарскому хану то ли с челобитной, то ли с ультиматумом. «Делегация Рокецкого прибывает к Неёлову», – дал ей быструю подпись Лузгин и подумал: «Продам Коллегову – хорошая хохма».
Дверь в триста четырнадцатую была открыта. В приемной говорила по телефону смуглая глазастая девица с не секретарской улыбкой – молодая, новая, еще не научилась официально делать губками. В самом Мишкином кабинете было с утра накурено и пахло хорошим кофе. Коллегов в свитере, худой и бородатый, скалил зубы над какой-то бумажкой; рядом стоял известный Лузгину как хороший социолог длиннолицый и очкастый и вообще весьма неглупый человек Лев Дубинин – в костюме-тройке, с дымящей сигаретой в отнесенных пальцах. С традиционно серьезным выражением на университетском своем лице Дубинин как раз говорил Коллегову: «Это полное говно!» – «А что ты хотел? – отвечал Коллегов. – Гэ оно и есть гэ». Лузгин подошел и заглянул Дубинину через плечо, прочел у нижней кромки печатной бумаги фамилию подлизно-скандальной журналистки-редакторши, потом пробежал глазами бумагу снизу вверх.
– Придется платить, – сказал он Коллегову. Редакторша тиснула в своей газетке хвалебную оду Рокецкому и требовала в письме сто пятьдесят миллионов компенсации за труды.
– Да пошла она, – сказал Коллегов.
– Это полное говно, – повторил интеллигентный Дубинин. – Притом вредное. Я не об авторе, а о содержании статьи. За такие публикации Окрошенков должен платить, а не мы с вами. Статья вызывает полнейшее неприятие у читателя. Хуже этого только придуманный москвичами плакат «Россия – Родина – Рокецкий». Кстати, сожгите его немедленно, Сергей Михайлович.
– А плакат не у меня, – развел руками сидевший у стола председатель комитета по делам молодежи Сарычев; они познакомились, когда Лузгин работал в «молодежке» на телевидении. Дубинин тоже сотрудничал с Лузгиным на заре передачи «Взрослые дети»: консультировал его по непростым вопросам властной психологии. – Основной тираж они где-то прячут.
– Как мне надоел этот бардак! – Коллегов скривился и бросил на стол «гэшную» бумагу. – Блин, ну где штаб? Каждый воротит что хочет! И Рокецкий со всеми соглашается. Ведь договаривались же: ни слова никому без нашего разрешения! Нет: принимает эту Гэ, потом она пишет хрен знает что, потом к нему проскакивает Снисаренко, потом Гольдберг... У нас вообще есть план работы со средствами массовой информации или нет? Уволюсь на хрен, так работать нельзя.
– Ты успокойся, Миша, – сказал Дубинин. – Бардак был и будет – это выборы. Но, согласен, его надо упорядочить. Ты поступай, как Рокецкий: со всеми соглашайся, всем говори «да», а делай так, как считаешь нужным. И этой скажи, что заплатишь, но – потом, после выборов. И сунь ей миллионов десять в качестве аванса, чтобы рот закрыла на время.
– Я ей суну, уж я ей суну, – угрюмо сказал Коллегов, и комната взорвалась хохотом. Громче всех смеялся сам Мишка, наклоняясь вперед и разводя руки и пальцы цыплячьими крыльями.
Лузгину налили кофе. Он рассказал про девочку с бумажечкой и дедушку Рокецкого. Мишка просто умер, а Дубинин сказал: «Это провокация. Вы там вообще чем занимаетесь?».
Без пяти десять они с Коллеговым пошли в приемную. По дороге Мишка сказал Лузгину:
– Слышь, попробуй спросить его о брате. У него есть брат, сидел за антисоветчину. Это сказалось на Рокецком, мы знаем, но он никогда ничего никому не рассказывал.
В приемной таились просители и вызыванцы, но секретарша кивнула им со значением, и они вошли в кабинет, потолкавшись немного в тяжелых дверях.
Губернатор сидел за столом и встретил их взглядом исподлобья, в котором еще остывали какие-то другие мысли – не про них. Потом он потер ладонями вислые щеки, мотнул головой и поднялся уже к ним.
– Вот кого надо в губернаторы двигать, – сказал Рокецкий Коллегову, пожимая руку Лузгину. – Молодой, посвежевший, морда гладкая, глаза горят...
«Да уж, гладкая после вчерашнего», – подумал Лузгин, хотя и знал, что действительно выглядит лучше в последнее время. Сам же губернатор смотрелся усталым и взъерошенным, не было в нем привычного «рокецкого» лоска и столь же привычной, не очень нравившейся Лузгину какой-то полковничьей демонстративной самоуверенности. «Достало мужика», – подумал он. На «морду» он не обиделся: морда, она и есть морда.
– Заживает? – спросил Рокецкий, глянув в лоб Лузгину.
– Как на собаке, – ответил он. И в самом деле, шрам стал почти незаметен, но вдруг потемнел и обозначился снова после вчерашнего.
– Пойдем туда. – Губернатор махнул рукой в сторону двери в боковой стене. – Тут как-то... Скажи в приемной, пусть час не беспокоят.