И еще: эти книги наполняли Слесаренко печальным и мудрым покоем. Какие люди, события и судьбы, какие страсти, драмы и надежды, взлеты и падения – и всё кончилось, всё давно уже кончилось...
Он так и заснул – под горящей лампочкой, с книгой на груди, и проснулся от внукова дерганья и смеха. Максимку собирали в садик, он бегал по комнатам в одном ботинке и уворачивался от ловивших его родителей.
Чернявский приехал в десять без предварительного звонка. Был озабочен, но уверен и легок в движениях. Пили кофе на кухне, Чернявский докладывал.
– Приступ купировали, давление стабилизировалось. Сегодня приезжать не надо; завтра переведут в обычную палату – съездишь, посидишь. Ну, фрукты, соки, как обычно. Короче, ситуация под контролем, – закончил «гусар» голосом Черномырдина.
– Идем на дно, настроение бодрое...
– Ты это брось, Витек, – угрожающе весело сказал Гарик. – А то я тебя тоже в больницу упрячу, только другого профиля. Скуксился ты, Саныч, с первого удара. Держать, держать надо, как в боксе!
Чернявский помахал кулаками у лица, закрываясь и делая мелкие выпады.
– Слушай, а давай мы их всех нагребём? – Чернявский перестал боксировать и наклонился над столом к Виктору Александровичу. – Бросай всё на хер и иди вице к Шепелину! Через год президентом станешь, мы с тобой всё строительство в городе в кулачок схапаем! Схапаем и зажмем, и хрен с кем поделимся. На твое место в Думе Терехина двинем, будет свой человек, да он и так свой, ставить некуда... И пошли они все мелким бисером! Зарплата – в десять раз больше твоих думских вшивых копеек.
– Я и сам об этом думаю, и давно, Гарик. Но... надо было раньше, сейчас нельзя, нельзя. Получится, что я сдался, что меня выкинули. Я так не хочу.
– Да брось ты, – поморщился «гусар». – Какое тебе дело до этих мудаков? Вот, блин, трагедия моральная... Оральная! Хрен им в зубы, Витя, кто они такие? Их завтра сметут, а ты останешься. Если делом займешься. Строители всегда нужны – хоть коммунистам, хоть капиталистам.
Всё это он и сам уже перепробовал за ночь, лежа рядом с женой и прислушиваясь к слабым сигналам ее дыхания.
Чернявский был прав, соглашаться же с ним не хотелось.
Но прав же, тысячу раз прав. Если и есть у него, Слесаренко Виктора Александровича, некоторое предназначение, то разве оно в доме на Первомайской? В этих бесконечных совещаниях и заседаниях, сплетнях и ругани, латании дыр и переливании из пустого в порожнее, бесконечных и бессмысленных встречах с неприятными и ненужными ему людьми? Он прикинул однажды и ужаснулся: на девяносто девять процентов его работа состояла из отрицательных слов и эмоций: нет, нельзя, не дам, вы не правы, не согласен, не положено... Разве это жизнь, разве можно жить постоянно заряженным отрицательно? Конечно же, существовал сподручный способ заслониться, укрыть себя бетонным зонтиком конечной цели, итогового смысла: благо города и горожан, забота о всех, пусть даже в ущерб отдельно каждому – время всех рассудит. Он иногда говорил об этом людям в кабинете, и получалось убеждать других, но себя всё меньше.
В его работе на износ, в его добровольной преданности этой проклятой работе была отравляющая примесь эгоизма. Он – главный, его дело – главное, его усталость важнее усталости жены, его слова и мысли дороже слов и мыслей сына, его здоровье самоценнее, пусть даже он и не жалуется никогда и никому...
Какая примесь? Основной замес, вся его жизнь замешана на его собственной неоспоримой первичности. Но если вдуматься хотя бы на миг, если набраться мужества и признать свою неправоту, творимую десятилетиями, выходило, что он жертвовал самым главным ради второстепенного. Ведь все всё забудут, сменятся мэр и депутаты, и никто их не вспомнит добром – так мы устроены, рады плюнуть вослед уходящим, и его, Слесаренко, тоже проклянут и забудут все, кроме тех, кем он жертвовал ради придуманного им самим так называемого долга: его родители так тихо и долго жившие и вдруг умершие в Омске – без него; жена Вера, лежащая сейчас в реанимации одна-одинешенька; взрослый грубоватый сын, весь в него, тоже погряз в бесконечных делах, невестка жалуется Вере, но не ему, он в семье комендант, кто же с болью идет к коменданту? И слепо, бессмысленно любящий деда Максимка, ибо нет в любви смысла, в настоящей любви, она беспричинна, там нет вопросов: «зачем» и «почему».
Вот оно – главное. И когда он умрет на бегу, первый счёт – перед ними, за них, кому отдал так мало, так бесконечно и непростительно мало себя.
– Буду думать, – сказал он Чернявскому. Вышло как на трубе: «бу-ду-ду».
Проводив «гусара», он шлялся по комнатам с отверткой в руках и выдувал из щек глупым маршем: бу-ду-ду, бу-ду-ду!..
Он решил, что начнет с парикмахерской. Обычно его стригла сноха, сынина жена, у нее хорошо получалось. Но когда суетилась вокруг, задевала его крепким девичьим телом, это нервировало Виктора Александровича, как и хождение по дому в коротком халатике, развешанное в лоджии не Верино белье – одни веревочки с кусочками материи. На ее взгляд, он был, наверное, замшелым мастодонтом, чего стесняться, но зря так думала: Оксана только чуточку постарше.
Вот и еще один долг, жизнь в кредит с неоплатой.
Стричься надумал в «Сибири» – ближе места не вспомнил. Когда шел мимо здания на Первомайской, рефлекторно отыскал взглядом свои окна. Даже отсюда, с улицы, ощутил, как там пусто, там его уже нет.
Отсидев минут десять в очереди и больше получаса в кресле под белой накидкой, среди едва переносимых одеколонных запахов – в стройотряде погиб товарищ, тело долго везли поездом в Омск, гроб был пропитан «Шипром», навек запомнилось, – он вышел подтянутым и посвежевшим, шапка ползала туда-сюда на гладком маловолосье. В программе был поход до магазина «Знание», где видел раньше книгу про Павла Первого, этого Гамлета русской истории, убитого современниками и оболганного скорыми на руку и суд потомками.
При входе на площадь на углу Водопроводной его окликнули гулко по отчеству, Виктор Александрович повернулся и увидел Медведева, давнего знакомца и приятеля по городской администрации, ныне «сидевшего на хозяйстве» у Рокецкого – был начальником управления делами.
– Ты чего мимо идешь, Виктор Саныч? Пора уже, пять минут.
– Привет, Вячеслав Федорыч, – сказал Слесаренко, не приближаясь. – Куда пора, не понял.
– Тебе что, не передали?
– Что именно?
– Общий сбор, ты докладываешь по Сургуту.
Слесаренко припомнил: да, были звонки, когда они сидели на кухне с Чернявским, он не брал трубку: зачем? Про жену он узнал, других новостей не требовалось
– Вот черт, – негромко ругнулся Виктор Александрович и взошел на крыльцо к Медведеву.
В этом доме на Володарского разместили так называемую общественную приемную губернатора – несколько комнат в самом конце коридора, после «штаба» черепановских большевиков и помещения общества жертв политических репрессий; какой-то шутник переправил на вывеске общества букву «р» на букву «д», получилось «депрессий», так и висело уже полгода – никто не замечал, даже сами «депрессанты», половина из которых, если не все, по ясному мнению Слесаренко, вполне соответствовали новой редакции вывески.
– Ты как? – участливо спросил Медведев, полуобернувшись на шаге.
Виктор Александрович дернул щекой: «Все сочувствуют, все исполнены жалости...».
Большая комната для заседаний была наполнена людьми и дымом. В углу возле столика с кофе и бутербродами кучковались журналисты-наемники во главе с Коллеговым (познакомились на выборах мэра весной, но не слишком); на дальнем краю длинного заседательского стола копилось выборное начальство: секретарь административного совета области Первушин, «советник по особо важным делам» Дубинин (сам придумал), начальник общего отдела Волкова (истинный зам губернатора по влиянию, умница баба, аппаратчик от бога), неприметный внешне «молодежник» Сарычев (Виктор Александрович относился к нему слегка по-отечески, но ценил за прямоту, организаторские способности и неучастие в больших интригах). Еще ректор «индуса» Карнаухов, Загорчик из Союза офицеров; два товарища по городской Думе – Рябченюк и Бондарь, новое поколение выбирает политику, а не «пепси» (Бондаря он откровенно побаивался, видел в нем сжатую пружину честолюбия; в Рябченюке сквозило что-то детское, нерастраченная юная доверчивость, политический наивный романтизм, но вот с ним бы в разведку пошел, а с Бондарем – только в контрразведку).