– Никуда я не бегу, – сказал Лузгин. – Так, дела случились... Ты сам-то, Кондратьич, откуда такой?
– С фазенды, – шумно выдохнул Абросимов. – Прятался неделю от цивилизации. Деньги кончились, жрать нечего, соседи в долг не дают больше, охальники. Может, займешь старому русскому писателю, господин Лузгин? Ну, там, сотню-другую?..
– Займу, – ответил Лузгин не задумываясь.
– Тогда пойдем выпьем, – сказал Абросимов. – И сожрем что-нибудь. Тут за углом есть едальня.
– Ну ее на фиг, едальню твою, еще отравимся какой-нибудь псятиной. Пошли в ресторан, я приглашаю, Кондратьич.
– Ценю, – сказал Абросимов. – Ценю и уважаю.
Ресторанный придверный смотритель впустил их брезгливо и нехотя. Зал был утренне пуст, они сели в углу у окна, выходящего на привокзальную площадь, заказали водки и котлет. Абросимов проигнорировал вилку и ел котлеты ложкой, размяв их с картофелем в неаппетитную тюрю. Спустя полчаса они заказали вторую пол-литру и новые котлеты для Лузгина – писатель проглотил две ложки тюри и больше к тарелке не притрагивался.
– Давай выпьем за Россию, – сказал Абросимов, корявыми пальцами открывая бутылку. – Как сказал великий вождь Иосиф Сталин в день начала войны: «Ленин оставил нам государство рабочих и крестьян, а мы его просрали». Потом, правда, очухался и сказал: «Наше дело правое, мы победим, победа будет за нами».
– Ты что, сталинист, Кондратьич?
– Пошел ты знаешь куда, господин Лузгин! Я не сталинист, я – государственник. Надеюсь, понимаешь разницу своими журналистскими мозгами.
Абросимов журналистику презирал как продажную девку. Презирать-то презирал, но пользовался: печатал в «Тюменской правде» ради гонораров и возможности обгадить всех и вся огромные и злые «размышлизмы». Лузгин же самого Абросимова презирал тихонечко, держал за перепевщика Белова и Распутина: всё Матрены да избы, всё иконы да поскотины, но даже и это – со слащавым злом, без любви, словно все и во всём виноваты. Лузгин и сам полагал, что по честному счету человек есть дерьмо, но зачем же о ясном – так долго и нудно, с подспудной трусливой целью доказать обратное?
– Не любишь ты людей, Кондратьич, – сказал Лузгин с улыбкой провокатора. – Особенно интеллигенцию. Как же так – соль земли...
– Какая соль? Навоз и плесень!
– Потише, нас выгонят.
– Пусть только попробуют, – вспыхнул глазами Кондратьич. – Они увидят, как бьется за честь и свободу русский писатель Абросимов.
– Так что интеллигенция? – Лузгин толкал его на краешек, знал по ранешним разговорам: сейчас литератора понесет.
– Вот, вспомни сам и подумай... Интеллигенция! – Абросимов плюнул в тарелку. – Весь прошлый век наша русская интеллигенция раскачивала и порочила государство. Возьми литературу: все осмеяны – купец, помещик, фабрикант, полицейский, офицеры и генералы, учителя и священники. Все! Воспеты лишь «униженные и оскорбленные» – лентяи, нищие, бродяги и прочий сброд. Всех, на ком государство стояло, превратили в посмешище. Искали в «униженных и оскорбленных» великую русскую душу! – Абросимов говорил уже ровно, легко, строил сложные фразы уверенно. – Ну и что? Как повела себя эта «душа», эти несчастные страдальцы, когда захватили власть? Резали «белую кость» похлеще Емельки Пугачева, пока их дяденька Иосиф не переморил голодом и не загнал в лагеря и колхозы. И что опять? Возлюбили страшного дяденьку неимоверно и до сих пор по нему плачутся!
– Минуточку! Но ведь именно интеллигенция и предопределила крах коммунистов. Это ее «работа».
– Совершенно верно. И опять пришла в ужас от содеянного. И снова откачнулась от власти, ушла от нее в оппозицию.
– Наверно, так и должно быть. Интеллигенция как некое нравственное честное зеркало, которое и должно стоять в отдалении.
– Если бы весь народ состоял только из интеллигенции и властей, я бы с тобой согласился, Лузга. Но есть еще и так называемые простые люди. И вот в них, этих простых людях, постоянная оппозиция интеллигенции вызывает отнюдь не стремление к свободе и справедливости, а ненависть к любой власти и презрение к закону! Запомни: без уважения народа к властям государство существовать не может. Иначе распад государства, резня и грабежи или возврат к диктатуре. Другого не дано. Подумай и содрогнись, мой приятель: в третий раз на этом веку русская интеллигенция может взять надушу великий грех совращения народа. Не многовато ли, не часто для какой-то сотни лет?
– Но не лизать же задницу Ельцину и всей его компании? Уж лучше сказать: любая власть от бога, смиритесь, люди.
– Кто знает? Может, лучше и сказать.
– Но это же тупик! Получается, что за несколько тысяч лет мы, люди, так и не научились сами устраивать свою жизнь?
– И не научимся. – Сказано было безжалостно и трезво. – Какая это мука, брат мой: знать, что – никогда.
Абросимов закрылся ладонями, а когда отнял их от лица и потянулся к фужеру, Лузгин увидел жидкие глаза несчастного полу-спившегося старика и ужаснулся столь мгновенной перемене, и понял, наконец, нашел ответ на давнишний вопрос: почему Абросимов так здорово и умно разговаривает, а пишет такую муру и пьет запоями от этого разрыва. Мысль изреченная есть ложь, написанная – ставит точку. Абросимов страшился написания, потому что, написав такое, надобно стреляться. А говорить можно разное: сегодня одно, завтра другое, и это мало к чему обязывает говорящего – так сказать, непрерывный поиск ускользающей истины. Аминь.
– Ты про деньги не забыл? – спросил Абросимов. Лузгин подал ему через стол две сотенных бумажки.
– Хватит, Кондратьич? Могу добавить.
– Это опасно, – сказал Абросимов. – Давай еще выпьем, и поеду на фазенду. Не хочу домой. Куплю жратвы и выпить и поеду. Электричка... через час, да. Ты смотри, Лузга, я еще часы не пропил. А телевизор пропил и холодильник пропил. Да, я алкоголик, как и всякий честный русский человек. И ты алкоголик.
– Я не алкоголик.
– Не-ет, ты алкоголик, господин Лузгин. Ты не товарищ, ты господин, но ты тоже алкоголик.
– А я тебе говорю: я не алкоголик.
– А я тебе говорю: ты алкоголик, слушай старших, ты жизни не знаешь. А я холодильник пропил, и правильно: зачем зимой в деревне холодильник? А в телевизоре сплошной масонский заговор, понял? И ты тоже часть этого заговора, господин Л-луз-гин, а я с тобой водку пью за Россию, стервец ты эдакий, недостоин... Россия, бля! – сказал Абросимов и стал падать со стула к окну. Пока Лузгин добежал вокруг стола, было уже поздно.
Вдвоем с дверным смотрителем они выволокли отключившегося Абросимова под руки на воздух и усадили на перронную скамью под бетонным козырьком, спасавшим от дождя. Абросимов клокотал горлом и пускал слюни. Подошел милиционер: смотрел, прищурившись, с трех метров, играя у бедра дубинкой.
– Знакомый?
– Друг, – сказал Лузгин.
– Забирай друга и уматывай.
– А в чем дело? – с пьяным вызовом спросил Лузгин, и мент шагнул вперед и сказал врастяжку:
– Чего? Не расслышал?..
«Не смотришь ты, гад, телевизор», – подумал Лузгин и поднял руки хендехохом.
– Порядок, командир. Сейчас исчезнем.
– То-то, – сказал мент и ушел внутрь вокзала.
Объявили прибытие поезда, того самого – на Екатеринбург. Он тормошил Абросимова, тёр ему уши и бил по щекам, но Абросимов был неподъемен. Снова выглянул мент, посмотрел угрожающе и скрылся, третьего раза не будет, загребут под белы рученьки обоих, поезд пришел и стоит, перекурим и примемся снова, но какой же он тяжелый пьяный, словно труп, в жизни трупов не носил, кроме Сашки, дают отправление, надо бежать в вагон и засветиться, оставить билет и выскочить, еще немного – и будет поздно.
Когда по составу прокатилась первая рывковая волна, он бросился к поезду и вскочил в первый попавшийся вагон.
– Где билет? – прикрикнул на него проводник.
– Есть, сейчас достану. – Он полез в карман и вытащил длинную бумажку.
– Не мой вагон, – сказал проводник, возвращая билет Лузгину.
– Так не добегу ведь, уже тронулись. Пройду по составу.
– Сейчас не пройдешь, ресторан на перерыве.