Выбрать главу

– А вот и наш герой, батя, – радостно сказал Василий, что был лет на десять постарше Монгола.

– Садись, – сказал Монгол. – Налейте ему.

– Спасибо, мне хватит, – сказал Лузгин, но дальше не пошел, замер у порога, загипнотизированный гниющим взглядом и всей этой картиной раболепно-веселенькой пришибленности.

– Ты что, Володя, ты садись, приглашают, – низким голосом произнес Василий, округляя со значением испуганные глаза. – Вот стакан чистый, выпей с батей, он тебя уважает.

Лузгин сел к столу, ему налили полный стакан водки. Монгол взял свой стакан и выпил его молча, не сводя с Лузгина сумасшедшего пустого взора.

– Пей! – шепотом крикнул Василий. Лузгин тоже попробовал сделать это, не опуская глаз, но захлебнулся и закашлялся; ему сунули в руки банку с рассолом.

– Не та школа! – с восторгом сказал Василий, обращаясь к застывшему коброй Монголу. – Одним словом, интеллигент! Гребать и сушить, гребать и сушить надо, пока научишься пить как человек. Правда, батя?

– Не нравится ему наша водка, – сказал Монгол. Василий осторожно взял у него из пальцев выпитый стакан и поставил без стука на стол.

– Почему не нравится? Нравится! Он и еще выпьет, если нальем. Выпьешь, Васильич?

– Мне надо в туалет, – сказал Лузгин. – Пока яйца не лопнули.

– Хы! – сказал Монгол. – Пусть идет, зассанец. Его место у параши.

– Нет, батя, извини, ты зря, – заволновался Василий. – Вова – наш человек, только больной немного. Неделю киряет, ты представляешь, батя? Его в поезде чуть не убили! А ты чего сидишь? Дуй к параше, зассанец!..

Лузгин снял с гвоздя у дверей свою куртку и вышел в сени. Туалетная будка стояла в дальнем углу двора, за сараями, туда бегали по большому, а по малому делали прямо в кусты у крыльца, сквозь перила. Лузгин пошел через двор, скользя и спотыкаясь в темноте, наткнулся на низкий забор и перевалился через него в мокрую траву с колючими кустами, увидел новый забор и фонарь над ним, и рядом калитку, а за калиткой улицу, проехала и исчезла белая машина, в доме за калиткой горел желтый свет, руки мокрые, в липкой грязи, он вытер их о парижские джинсы.

Он был свободен и жив, но не знал, где находится. Помнил, что это Парфеново, они ходили в магазин сдавать бутылки, где он увидел и не удержал Толика Обыскова, ему помешали, это был не Толик, уже ясно, дорога вроде бы туда или туда. Один конец улицы уходил в черноту с понижением, другой извилисто подымался на горку – точно, магазин «на горке», молодец! И Лузгин направился туда, где поперек просвета меж домами чиркали отдельные машины.

Курс он выбрал правильный, и через полчаса примерно уже стоял на парфеновской «развязке» лицом в заречные микрорайоны, а дальше – светящийся мелкими точками город на том берегу, где он жил когда-то давно и неправда. Он понимал, что сейчас не дойдет до вокзала, его заметут, или он упадет и заснет и замерзнет. Можно было домой, но домой было нельзя, хотя сил бы добраться хватило. Сигареты и спички лежали в кармане – ему повезло, от стакана накатывал судорожный хмель, можно было жить стоя, курить и не двигаться, осторожно затягиваться и смотреть на тающую белую палочку с огоньком на конце, огонек с каждой тихой затяжкой приближался к пальцам, его время кончается, вот докурит и всё, но еще не конец, еще тлеет фитиль, и в конце всех концов можно просто достать и закурить новую сигарету.

Кто-то знакомый был рядом, где-то здесь, в темных кочках болотных изб, за высокой стеной, в чистом каменном доме с большим телевизором «Сони» и теплым просторным клозетом, очень вкусной едой и маленькими умными детьми, и еще коровой – настоящей живой коровой, которая давала молоко. Лузгин еще сказал: «Ну как на ферме!» – пробовал доить, но Иванова жена обсмеяла и выпроводила. Точно, вспомнил: фермер Иван; молодец.

Он знал дорогу от моста, как ехали к Ивану. Отсюда мог бы срезать путь диагонально, но побоялся, что заблудится, и долго шел к мосту обочиной, шарахаясь от встречных нечастых машин и людей. У моста выкурил еще одну сигарету, развернулся и пошел обратно – влево, всё влево, потом у продмага направо, мимо сгоревшей этим летом избы, там еще бабка погибла, ему рассказывал Иван, сожгли соседи – хотели «расшириться», милиция закрыла дело – не докажешь. Гравийная Иванова дорога – на всю улицу потратился один, надоело буксовать в грязи «Газелью» – высокий крашеный забор, ворота крепкие с навесом и звонком; жена Иванова – не помню, как зовут, сам Ванька в деревне на ферме, еще не приехал, но ждем, скоро будет; какой же он грязный и мокрый. Сейчас мы позвоним Тамаре – не надо, сейчас мы в баню – не надо, я мылся, я чистый; сейчас мы покушаем горяченького и нам сразу станет хорошо, напомни телефон, Володя, у Ивана он где-то записан – не надо, так редко звоним, ты всё занят и занят, почему без носков, – а я помню? Вот ложка, вот хлеб, это Ваня проснулся, я сейчас, я сейчас – выпить есть? Ну конечно, домашнее, как я сразу не подумала, вот, не торопись и поешь. Господи, что же ты, Господи, не стесняйся, я всё подотру, вот сюда, ах ты, Господи, ну зачем об штаны, полотенце же есть, я дала, вот оно, лучше на бок, а то захлебнешься, слава Богу, приехал Иван, мы сейчас, полежи тут немного, не трогай дядю, Ванечка, дядя болеет, пойдем к папке, мой хороший, пусть дядя отдохнет...

Он не умер – зачем? – а просто забыл, как дышать. Но фиксировал краем сознания, как огромный Иван что-то делал своими большущими пальцами у него в рту, зачем-то тянул за язык, сильно бил его в грудь кулаком, прямо в сердце, но было не больно, и в мозгах то вспыхивало, то погасало, пока не погасло совсем.

Проснулся он от шума в голове, как под водой, и увидел больничную комнату, потолок в известковых разводах и лицо врача Ковальского – худое, с торчащими знакомыми ушами.

– Ну ты, герой, – сказал Ковальский, – оклемался?

– Я у тебя, Олег? – спросил Лузгин вместо ответа.

– А где же еще! Ну ты даешь, Володя. Едва откачали. Ванька Лиде позвонил, узнал, что я дежурю, и сразу привез, а то ты уже синенький был, как баклажанчик.

- Это хорошо, – сказал Лузгин. Губы не слушались, как после зубной анестезии.

– Чего уж хорошего-то...

– Хорошо, что к тебе, а не в другую больницу. Жена знает?

– Ты же у Ваньки все время кричал, чтоб жене не звонили. Вы что, поругались с Тамарой? Ты с этого запил, что ли?

– Мне эта штука мешает. – Лузгин показал глазами на капельницу.

– Придется потерпеть. Сейчас поешь бульона и примешь лекарства и спи. У меня в восемь дежурство кончается, я съезжу домой и вернусь.

– Я хочу домой, – сказал Лузгин.

– Не, брат, не выйдет. Поваляешься здесь до понедельника, станешь как огурчик, тогда отпущу.

– Я хочу домой, – сказал Лузгин. – Забери меня отсюда, я тебя прошу. Дома делай со мной всё что хочешь.

– Черт с тобой, – сказал Ковальский. – Но сначала бульон и лекарства. И часочек еще потерпи, пусть докапает.

В палате он лежал один, но за тонкой стеной были слышны чужие недовольные голоса: больные просыпались навстречу своим болезням. Не вышло... Он не сумел. Чего уж проще – сбежать из города, и то не смог. Вон Обысков – у того получилось, а у него нет, и не получится никогда, зря стараешься. Когда-нибудь это должно было кончиться, слишком уж всё легко получалось в лузгинской жизни, как бы само собой. Он понял это сейчас, лежа под капельницей и глядя в потолок.

Катилось с блеском, рухнуло с треском.

Ковальский сказал, что домой повезет его вечером: стабилизируем давление, поддержим сердчишко. Весь день Лузгин пролежал в полуобморочной какой-то дреме, один лишь раз заснув по-настоящему, когда Ковальский сжалился и дал ему выпить рюмку коньяку, больше не дал, как ни просил его Лузгин: со слезами, хотя бы капельку, хотя бы понюхать, неужели никто не может понять, что ему необходимо выпить последний раз это лекарство, при чем тут алкоголизм? Ковальский не сдался, и Лузгин дожил до вечера с неимоверным трудом и отчаянием.