Первый растянул толстые красные губы, полагая, что улыбается Ханне, засопел с сожалением, но повернулся, шагнул, захлопнул дверь из железных прутьев, запер замок.
И стражники ушли, перешучиваясь.
Факел, висевший на глухой стене в конце коридора, почти догорел, но светил Ханне больше, чем многим, — её камера была последней.
Она начала собирать своё добро на ощупь, а потом глаза привыкли к полутьме.
Ханна снарядила суму, надела пустой кошель на пояс, зажала в кулаке зеркальце и без сил опустилась на землю, не зная, кому молиться.
Пока месть была далека, ей казалось, что она явится перед Александэром как демон возмездия. Но вот она в тюрьме, руки дрожат и пальцы не слушаются.
Как быть, когда мир людей, мало того что покинут богами — его отринул сам Сатана?
Что может она, маленькая и слабая? Сумеет ли отомстить?
Но как ей жить, если дочь умерла?
Что стало с нею в аду? И в ад ли пошла душа, ведь договор с Сатаной расторгнут?
Проклятый мир! Он стал совсем никому не нужен, раз даже ад отринул его! Пустой, беспросветный! Такой же унылый и тёмный, как эта тюрьма!
Факел погас, и никто не спешил его заменить. Тьма уплотнилась и встала рядом.
А может, и хорошо, что Ханну сюда привели? Ведь ей пришлось бы искать встречи с Александэром, пробираться в его охраняемый дом.
Она хотела тайком наняться служанкой в ратушу, а теперь муж придёт сам. Нужно только дождаться.
Ханна сжала в руке зеркальце. Она не видела в нём ничего. Никого она не успела предать за свою недолгую жизнь, обмануть или отринуть безвинно.
Потому и зеркальце смотрело на неё равнодушно: не светилось, не оживало в руках.
А вот Александэр даже в темноте увидит в нём отражение дочери. И колдовство заставит его опомниться и раскаяться, достать девочку пусть даже из самого ада!
Он найдёт дочь. Или погибнет от боли и памяти!
Стражник принёс и повесил на стену новый факел, и тут же в углу зашуршало.
Ханна инстинктивно вскинула руку со своим единственным оружием — зеркальцем. Она опасалась крыс, но шевелилось что-то огромное, не меньше собаки.
— Кто там?! — спросила Ханна острым от страха голосом.
— Хлебушка! — донеслось из угла жалобное.
— Кто ты? — спросила женщина уже спокойнее.
В углу завозились, и груда тряпок сложилась в худую измученную старуху, оборванную так, что было видно сухие костистые руки и обвисшую грудь.
— Я? — Старуха почесала грудь. — Я — старая Махда. Дай хлебушка?
Судя по виду старухи, стражники просто перестали её кормить, ждали, пока помрёт.
Ханна вздохнула, сняла суму, вынула половинку лепёшки, отломила кусок, подошла к старухе и протянула.
— Хлеб? — Тощие руки затряслись.
— Хлеб, — согласилась Ханна. — А вода здесь есть?
— Воду приносит рышая, — шепеляво пробормотала старуха, вцепляясь в кусок лепёшки и пытаясь откусить от него беззубым ртом. — Кашдый вечер льёт в чашку. Шалеет меня.
Ханна пригляделась. У решётки и в самом деле стояла пустая глиняная миска.
Старуха — видать, зубов у неё и в глубине рта осталось немного — отламывала и сосала засохший хлеб.
Ханна молчала: вот всё-таки живая душа — старуха, но лучше бы её не было.
Что будет, когда вечером придёт стражник?
Неужели и это ей придётся вытерпеть, чтобы отомстить?
— А ты нездешняя, дощька… — Старуха дососала лепёшку и стала разглядывать Ханну, как украшение в лавке. Есть такая особенная старческая бесцеремонность, которая даже и не стесняет.
— Издалека пришла, — отозвалась Ханна уклончиво.
— Молодая… А муш твой хде? — удивилась старуха.
— Умер, — отрезала Ханна. — Заболел долгой зимой и умер.
Заболел. Заразился мирской властью. Правителем Серединного мира стать захотел, на чёрный трон решил сесть, скотина проклятая.
Ханна скривила губы в болезненной гримасе.
— Шалеешь его? — спросила старуха.
— Нет, — отрезала женщина. — Издох — туда ему и дорога.
Она заранее хоронила Александэра. Чтобы не жалеть потом. Потому что жалела. Ненавидела и жалела.
— А я вщё равно люблю швоего шынка, — заулыбалась старуха. И ответила на удивлённый взгляд Ханны. — Это он меня шюда пошелил. Я-то деревеншкая. Шынок ушёл в город, дошлушился до места. А дом мой шгорел, и я припёрлашь к нему за помощью, штарая перешница. Опошорить шахотела швоего крашавца, вошомнила, что он пуштит в швой дом гряшную нищенку-погорелку. Он меня и приштроил в тюрьму. А куда бы меня ещё?
— Сын? — поразилась Ханна.
— Он у меня нащальник штражи! — с гордостью произнесла старуха. — Только ты молщи, девка. Не велел он мне говорить, щья я мать. Штобы не позорила.