Ухо горело и грозило заслонить собою весь свет. Я начал тихонько поскуливать (сначала мне казалось, что я делаю это про себя). Больше всего хотелось ткнуться головой бабушке в живот.
Ларик посмотрел на меня безо всякого интереса. Он только и делал, что сжимал и разжимал свои худющие кулаки, которые лежали у него на коленях, будто два готовых к драке зверька. Мы с бабушкой сели рядом с Лариком, по обе стороны, и она похлопала его по плечу - вполне в духе их поселка.
- Он очень старый.
- Да, - Ларик потер глаза, а я понял, что он ее не слушает, а думает о чем-то своем.
- Я приберу в комнате и сменю белье.
Ларик отвернулся, и я услышал, как скрипнули его зубы.
Бабушка поднялись и вошла в дом, где дверь была приоткрыта. Я залез на лошадь и принялся наблюдать, как она там орудует, в этой ужасной, гоблинской комнате. Первым делом бабушка протерла окно и распахнула его настежь, чтобы проветрить. Жадюга лежал на диване, вздыхал и хрипел, чтобы она ничего не трогала своими грязными руками, иначе он ее задушит. В комнате страшно воняло, будто болото было и там, внутри тоже.
- Это ж надо же быть таким дураком, - то и дело качала головой бабушка, а сама тем временем вытряхивала половики, мыла посуду и сгребала мусор.
А Жадюга, хоть и грозился ее выпотрошить, как курицу, не мог подняться с дивана, видно, ему было плохо. Вещи валялись по комнате, как попало - старые-престарые и ломанные-переломанные. Когда я спросил у бабушки, почему Ларик их не починит, она прикрикнула на меня, чтобы я помалкивал, и не беспокоил старого больного человека.
Потом бабушка сварила Жадюге кашу. Она сгребла сломанные часы, обрывки бумаги, пружины и прочий хлам в верхний ящик тумбочки, которая стояла возле дивана, чтобы освободить место и поставить тарелку. При этом Жадюга аж весь взвился на своей лежанке и едва не выбил кашу у бабушки из рук. Но бабушка не обратила на это внимания, а взяла ложку и стала кормить Жадюгу, как маленького. Я подумал, что меня сейчас вырвет, и решил вернуться к Ларику на крыльцо. Но тут вдруг я услышал, как ложка звякнула об пол, и бабушка закричала.
Жадюга лежал с открытыми глазами, открытым ртом и не двигался. Даже не хрипел. Уж я тогда хорошенько разглядел его - синяки под глазами, высокий грязный лоб, жилистые руки, волосатая грудь – все это выглядело малоприятно. Бабушка вытерла глаза и велела, чтобы я позвал Ларика, и чтобы сказал ему, что УЖЕ МОЖНО.
Хоронить Жадюгу пришлось нам троим – мне, бабушке и Ларику. Больше желающих не нашлось. Видно, любить его особенно было не за что. Толстые Щеки сидел на дереве и каркал, что тому, кто придет на похороны, Жадюга станет являться по ночам и требовать, чтобы его выкопали и обратно закопали вместе с домом и остальными негодными вещами. Я на всякий случай стукнул его как следует, чтобы он не сочинял глупостей.
Когда Жадюгу хоронили, Ларик стоял с губами, сжатыми так сильно, что, казалось, собирался их перекусить. Я спросил у бабушки, где его родители, и почему их нет, но она велела мне помалкивать, потому что на похоронах следует вести себя тихо.
3. Человек с машиной
Из-за всех этих переживаний время, чтобы починить мне ухо, у Ларика нашлось не сразу. Я думал, что бабушка будет паниковать и звонить в больницу, как всегда делает моя мама, когда я поранюсь или еще что-нибудь в этом роде, но бабушка вела себя спокойно. Когда дошло до лечения, я ждал, что Ларик станет капать на меня сургучом, которым он все сращивает, но вместо этого он определил меня на стул возле конторки для писем и велел закрыть глаза. А я все равно оставил щелочку и подсмотрел, как он сходил в другую комнату и принес какой-то старомодный аппарат. С помощью таких штуковин раньше выстукивали телеграммы. Ларик легонько постучал по штуковине пальцем, будто просился к ней в гости, и когда не произошло ничего особенного, если не считать взлетевшего вверх облачка пыли, треснул по ней как следует, со всего размаху. Тогда вдруг в штуковине появилась щель вроде криво усмехающегося рта, и оттуда полилась вода. Я забыл о том, что мне велели делать, и открыл глаза так широко, как только мог. На этот раз я был без жвачки, так что падать на пол было нечему.
Пока я соображал, что к чему, Ларик ловко подставил банку из-под сургуча, до блеска вычищенного длинным, как змея, шершавым собачьим языком, собрал воду, поболтал ее и посмотрел на свет. Я мог бы поклясться, что там, в этой воде плавали буквы, всякие разные, даже и такие, которые я не знал или не мог разобрать. Они кружились, и таяли, и возникали снова, и кажется, складываясь в какие-то слова. Наверняка, эти слова были лечебными. Ларик окатил меня всего, с головы до ног, я даже глаз не успел закрыть. Не верилось, что он вылил всего-то какую-то банку. Воды было столько, что казалось, сейчас на Почту прибудут яхты и пароходы. Обезьяна стала лаять, пыхтеть, отряхиваясь и забрызгивая стены. Я тоже отфыркивался, как мог, и выливал воду из ушей, а Ларик спокойно спросил: