— Успокойся. — Робер улыбнулся, подмигнув Катрин. — Сам виноват, ты ведь ее обидел. Разве она не доказала, что и мужчине не уступит в верности? Но я не спорю — если пока лучше в Париж не идти, давай подождем, куда спешить…
Спешить и впрямь было некуда. Робер и сам не знал, зачем, собственно, ему в Париж. Тогда, перед битвой, он наказал Катрин, в случае чего, пробираться к Оливье, вот они с Урбаном и решили тащить туда же и его самого. Но ему в Париже делать нечего… вот разве что девчонку пристроить. Может, Оливье женится на ней?
Ладно, с Като что-нибудь придумаем; если Оливье не соблазнится, можно в какой-нибудь монастырь отдать, и не просто так, а с хорошим вкладом, чтобы была там не хуже других. Вклад — это не задача; за Глориана дадут много, хотя и жаль расстаться с таким конем. Ну а потом? Может, действительно опять бригандом… Год назад ему это занятие не понравилось, но тогда он был в чужой банде, делал что велели, а теперь соберет свою, поставит дело по собственному разумению. Главное — знать, кого грабить. И для чего…
Эх, знать бы вообще, зачем жить! Раньше ему никогда не пришел бы в голову такой вопрос. Сколько он себя помнил, жизнь всегда казалась ему открытой во все стороны, как зеленая равнина солнечным летним утром. Его нисколько не угнетало даже то, что родился сервом; может, потому, что отец Морель сызмальства приучил его не придавать этому значения, говоря, что дело не в том, кем рожден, а в том, на что способен. Он верил в себя, и Аэлис верила в него; он всегда знал, что сервом не останется, что его ждет совсем другая судьба. И даже год назад, когда все уже случилось, когда мечты рухнули и ему пришлось бежать из Моранвиля, — даже тогда не было у него этого ощущения пустоты и ненужности жизни. Наверное, поддерживало мстительное чувство: Аэлис предала его, обманула, предпочла другого, — тем важнее казалось доказать ей, что и он чего-то стоит… Доказать уже не самой Аэлис, а судьбе, жизни, самому себе. Наверное, это было глупо, по-мальчишески, но во всяком случае это была цель, ради которой стоило жить. А впрочем, что душой кривить? Пусть не совсем осознанно, но в нем всегда теплилась надежда на то, что и с Аэлис все может обернуться как-то по-другому… И ведь обернулось! И снова, пусть лишь на миг, он поверил, что все возможно…
Да, теперь он возвращался в Париж совсем не таким, каким пришел год назад. Теперь он не знал, для чего жить дальше, зачем живет вообще, зачем Глориан вынес его, полумертвого, из боя, зачем рядом оказался Урбан с его медвежьей силой, Катрин с ее травами и бесконечным заботливым терпением… Не проще ли было умереть там, в тот день, среди лязга, хруста и истошных воплей, где нельзя уже было отличить человеческого крика от визга обезумевших коней. Конечно, это было бы проще и легче, а главное — Робер не мог подобрать слова — разумнее, что ли. Потому что эта, неизвестно зачем подаренная ему, жизнь теперь не имела в его глазах никакого смысла. Да простит ему Господь эту грешную мысль!
И дело было не только в том, что он потерял Аэлис, на этот раз уже окончательно, без тени надежды; в конце концов, мужчина живет не только любовью или для любви, есть ведь и другое: рыцарская честь, подвиги, доблесть. Но теперь все это потеряло смысл. Конечно, он давно знал, что Наварра лжив и вероломен, все это знали, но чтобы рыцарь и король вот так открыто, на глазах у двух армий, втоптал в грязь свое слово чести, открыто совершил самое подлое вероломство, предательски схватив человека, им же приглашенного на переговоры, — это было уже где-то рядом со святотатством, от такого иуды должны были бежать в ужасе его же ближайшие друзья — так ведь не бежали! Мало того, сам Этьен Марсель, уже зная о судьбе Каля, пригласил иуду в Париж, сделал его генеральным капитаном…
Выходит, и Марсель не лучше. Про Марселя, правда, давно уже говорили разное: и что властолюбив стал непомерно, и что всех своих родственников рассовал на теплые места. Это и Жиль еще говорил. Ну хорошо, а он сам? Урбан слышал, что Жиль вроде вернулся из-под Мо с остатками своего отряда; неужели и он голосовал за капитанство иуды?
Вот и выходит, что в мире только таким и хорошо, кто готов любую мерзость сожрать, если на закуску посулят власти или золота. А честь ничего больше не стоит. Это только в песнях менестрелей предателя настигает возмездие, а в жизни небось мессира Ганелона[103] не конем бы разорвали, а наградили хорошим феодом. Или тоже сделали бы генеральным капитаном…
Робер думал свои невеселые думы, отлеживаясь в каморке на постоялом дворе или бесцельно бродя по окрестностям Ктамара, среди полей уже готовой к жатве пшеницы. Этот край и в самом деле выглядел сравнительно мирным, рутьеры здесь бесчинствовали весной, а потом ушли, большинство — в армию Наварры, и без них стало спокойнее.