Глядя на работающих крестьян, он в который уже раз спрашивал себя, для чего так странно и необычно сложилась его жизнь, для чего понадобилось судьбе отдать его на воспитание отцу Морелю, свести с Аэлис, несбыточной мечтой отравить сердце… Почему из всех детей, осиротевших в тот год (а их было много, «черная смерть» косила сплеча и наотмашь), кюре выбрал именно его? Он мог бы вырасти в деревенской семье, жить обычной жизнью крестьянина, бесконечно далекой от жизни обитателей замка. Лучше это было бы или хуже? Как посмотреть… Уж во всяком случае спокойнее; но нет, он не избрал бы сейчас такой доли, если бы вдруг добрый волшебник предложил ему вернуться на десяток лет назад и чтобы все обернулось по-другому. Не избрал бы, даже зная — как узнал теперь, — что и на этом втором, таком заманчивом на первый взгляд, пути его не ждет ничего хорошего…
Однажды он попытался поделиться своими мыслями с Като. Он уже привык к ее ненавязчивому присутствию, она обычно была где-то рядом, тихая, всегда чем-то занятая — то починкой одежды, то стряпней, то травами, которые постоянно сушила и перебирала. Скорее молчаливая, не в пример иным женщинам, она могла вдруг озадачить каким-нибудь странным вопросом вроде: «Скажи, о чем ты сейчас думаешь?» Робер обычно всерьез на такое не отвечал, но однажды все-таки ответил — попытался, во всяком случае. Она выслушала его очень внимательно, а потом, помолчав, сказала, что покойный отец Морель его бы за такие рассуждения не похвалил.
— Это еще почему? — спросил Робер.
— Ты так рассуждаешь оттого, что в Промысле сомневаешься. Он всегда говорил, что это большой грех — сомневаться в Божьем промысле. Человек хочет одного, уж как добивается, а в жизни у него совсем по-другому выходит и всегда как лучше. Бог лучше знает, что кому из нас положено.
— Так-то оно так, но только всегда ли выходит как лучше? По-твоему, Калю тоже оказалось лучше, когда ему на голову насадили раскаленный таган?
— Неужто же нет? — Като глянула на него в недоумении, широко раскрыв глаза, явно дивясь его непонятливости. — Что может быть слаще мученической кончины за правое дело?
— Тебе бы такую сласть! — проворчал Робер.
— Страшно, конечно, кто ж спорит, — согласилась девушка. — Но это уж по слабости и еще оттого, что думать о смерти никому не хочется. Хотя каждый знает, что никуда от нее не уйдет, по великой милости Создателя. Ты может, хотел бы уподобиться тому несчастному, которого здесь, на земле, обрекли на вечную жизнь? Вот уж это страшно так страшно, по-настоящему. А умереть… ясно, всякому хотелось бы, чтобы это случилось не так скоро и лучше бы в мире и покое, но что наши сроки и наши страдания в сравнении с тем, что ждет там? Мученик зато сразу удостаивается блаженства, а так поди еще заслужи… в чистилище насидишься, сама рада не будешь. Ты лучше подумай о тех несчастных, кого предают лютой казни за разбой или за убийство, да мало ли за какие грехи; вот тех и в самом деле жалко. Страдать они страдают, а святыми мучениками их не назовешь…
— Вот-вот, — Робер пальцем постучал по столу, — а ты знай будешь твердить, что все выходит как лучше! Им-то почему такое?
— Бог про то ведает, не беспокойся…
Умом Робер понимал, что она права, ведь о том же говорил всегда и отец Морель, но принять все это сердцем было труднее. Наверное, слишком хотелось счастья уже сейчас, здесь, на земле. А для нее все так просто, ясно! Удача у тебя — хорошо, неудача — ладно, на том свете возместится… хотя, конечно, без воздаяния ничто не остается.
Впрочем, не так уж его занимали эти вопросы, он ведь не клирик, и нечего пытаться постичь непостижимое. Непонятно только было, как же теперь жить дальше — для чего, ради какой цели?
Урбан еще раз побывал в Париже, вернулся возбужденный, сказал, что там теперь такое делается — вообще ничего не понять. Дофин вроде объявил перемирие и распустил армию, снявши осаду, но в самом городе страсти разгорелись еще пуще; сперва горожане перебили наваррских годонов — ловили по всем закоулкам, иных даже из блудилищ выволакивали за ноги; после годоны перебили множество горожан в Булонском лесу (аккурат там, где он, Урбан, промышлял когда-то королевских косуль), и за то побоище винят теперь Марселя, будто он нарочно завел ополченцев в гиблое место. Громче всех кричат об этом люди Майяра, а люди Марселя в ответ грозятся в одночасье перерезать ночью всех дофиновых выкормышей с женами и детьми, чтобы и на развод не осталось.