После смерти отца Мартин стал просто невыносим. У него появилась привычка являться неожиданно, как снег на голову, попрекая ее и обзывая жирной шлюхой, потому что кто-то проболтался ему о Лайаме. Несмотря на все те деньги, которые он должен был получить от продажи дома, несмотря на то, что она присматривала за домом и садом, он и не подумал помочь ей, не дал ни копейки даже на самые необходимые счета по хозяйству. Мартин холодно посоветовал ей встать на учет в центре занятости и подать заявление на получение пособия по безработице, добавив, что ей пора научиться жить в реальном мире.
Только благодаря вмешательству мистера Браунинга, поверенного отца, брат позволил ей взять с собой мебель, когда она уезжала. И то только потому, что мистер Браунинг пригрозил, что в противном случае он посоветует Сюзанне опротестовать завещание.
Собственно говоря, мистер Браунинг пытался убедить ее поступить именно так, но она не могла пойти на это, потому что очень боялась Мартина. Вот почему она решила переехать в Бристоль. Сюзанна знала, что если останется жить где-нибудь неподалеку от Стрэтфорда-на-Эйвоне, то он по-прежнему будет шпионить за ней и унижать ее. Она даже сменила свою фамилию на Феллоуз, выбрав ее наугад из телефонного справочника, потому что не хотела, чтобы ее еще нерожденный ребенок носил ту же фамилию, что и Мартин.
Теперь она жалела, что вообще написала ему об Аннабель. Она сделала это, поддавшись минутной эйфории после рождения дочери, поскольку была убеждена, что теперь-то все изменится. Но Мартин даже не удосужился ответить на ее письмо.
Не могла она понять и того, почему, вернувшись в Бристоль из Уэльса, она позвонила ему в контору, чтобы сообщить о смерти Аннабель и попросить взаймы денег. Ей следовало бы знать, что Мартин не поможет. Именно это и стало последней каплей. В тот момент ей показалось, что если уж родного брата не взволновали смерть ее ребенка и то, что она осталась совсем одна, в совершеннейшем отчаянии, значит, и жить ей больше было незачем.
Она выпрямилась во весь рост перед зеркалом, пригладила волосы. Может, хоть теперь, когда она во всем призналась, Мартина не станут вызывать в суд.
— Вы чувствовали вину перед Лайамом, когда поселились в своем новом доме в Бристоле? — задал очередной вопрос Рой, когда она вернулась в комнату и села на стул. Он снова включил магнитофон.
— Да нет, в общем, — ответила она. — Это звучит дико, я знаю, но это правда. Мне пришлось приводить дом в порядок, работы было так много, что все, о чем я думала, — это ребенок, которого я ждала.
— А после того, как родилась Аннабель? Ведь она должна была постоянно напоминать вам о Лайаме?
Так оно и было. Она помнила, как держала Аннабель на руках, сидя на больничной кровати, и в чертах лица своей дочери узнавала Лайама. Она походила на маленькую цыганочку, со своими кудрявыми темными волосиками и оливковой кожей. Одна из медсестер даже поинтересовалась, не был ли отец малышки греком или испанцем.
Сюзанна терзалась угрызениями совести, сознавая, что, если бы она не поссорилась с Лайамом, они могли бы остаться друзьями, и теперь она связалась бы с ним. Но горше всего была мысль о том, что Лайам не может разделить с ней ее гордость и радость за их ребенка. Когда маленькие пальчики Аннабель сжимались вокруг ее руки, когда маленькая головка склонялась к ее груди, когда Сюзанна кормила малышку, она получала истинное наслаждение и чувствовала себя на седьмом небе от счастья.
— Да, она напоминала мне, но только о приятных вещах. У девочки были кудрявые волосы и оливковая кожа, она сделала меня настоящей женщиной, и я была так счастлива, что просто не вспоминала о том, что сотворила с Лайамом. Потом я как-то даже сама поверила в то, что он умер естественной смертью. Я считала себя вдовой.
— Четыре счастливых года? — заметил Рой.
Сюзанна взглянула на него и, увидев в глазах инспектора сочувствие, ощутила, как у нее комок подступил к горлу. Она так и не смогла никому объяснить, как счастлива была эти четыре года: внезапный, до дрожи, порыв радости, когда Аннабель тянула к ней ручонки, чтобы ее взяли из кроватки, звук ее смеха, безудержный восторг, охвативший ее, когда она следила, как дочка делает первые неуверенные шажки. Как она могла передать словами и заставить кого-либо понять, какое испытывала благоговение, когда Аннабель, розовенькая после ванны, засыпала у нее на руках, или когда ее пухленькие ручки крепко обнимали мать за шею? Это было подлинное материнство, благословенное состояние, для описания которого в языке не было слов.