Выбрать главу

Я что есть мочи вжал кулаки в печное зерцало. Хотелось просочиться сквозь глину и кирпич, закопаться в угли, чтоб никто не нашёл… Или – хотя бы – устоять на ногах.

– Ничего-ничего, хорёк, – голос Саула стал обманчиво-мягким, – всем ведомо, что страх лечится любовью.

Рассекая воздух, свистнула нагайка.

– А барон любит тебя!

* * *

Гуляй-град неумолимо брёл по Глушотскому редколесью. Выворачивал стволы гранитными лапами, буравил холмы тяжеловесным кованым брюхом – но продолжал брести. С грохотом, скрежетом. Голова его, вырубленная в камне наподобие старческой, бесшумно кричала, раззявив закопчённый рот. Горб же, колючий от труб, дымом пачкал рассветное солнце, а окна рвали лес какофонией звуков.

Кузни гремели молотами, казармы – оружием и таборянской бранью, а нижние клети, где помещался скот, озверело мычали. Только горнило, средоточие пленённых душ, трудилось молча: с кротким рокотом томились в нём бесы, двигая гранит и раскаляя кузни. И лишь изредка, как бы взбрыкивая, озлобленные бесы поддавали жару чрезмерно. Тогда оживал на мгновение гранитный старческий лик, и рот, чёрный от сажи, скалился пламенем. Поднимался над лесом вороний грай.

Птичьи крики заставили вздрогнуть, и я зашипел от боли. Куртка из зобровой кожи, грубо сшитая и ещё не разношенная, скоблила лопатки при каждом резком движении. А спина ещё сочилась сукровицей, и та, подсыхая, клеем липла к рубахе.

Но двигаться приходилось: табор жаждал урожая. И все как один бодро сбирались на скорую жатву, осматривая сталь и чернёный доспех. Жёны, одетые в цветастые туники, заплетали мужьям боевые косы, что змеями сползали с затылков. Молодым таборянам помогали матери и сёстры.

Моей жене и сёстрам повезло – их не существовало. Матери повезло меньше: та умерла при родах.

Сбираясь сам, я еле успевал. И только-только подвязал к перчатке щит-крыло, когда появился отец.

Саул вошёл на плац-палубу, и таборяне зароптали. Барон был одет в рубиновый кунтуш, подвязанный клёпаным поясом. У бедра неизменно покоилась нагайка, от одного вида которой зудит моя спина.

– Ну что, уроды, готовы потоптать южаков? – гаркнул Саул в угольную с проседью бороду.

Таборяне взорвались гомоном, потрясая кулаками.

Барон одобрительно тряхнул головой, и блестящая, с аршин длиной коса свесилась с его бритого черепа. Саул обвёл таборян колючим взглядом, и я потупил взор, чтобы не встретиться своими глазами с его – такими же чёрными.

– Глушота нашептала, что южаки не шибко нас уважают, – продолжал барон, – крадутся по нашей земле, как шелудивые мыши. Думают, табор не видит дальше своего носа. Думают, здесь можно затеряться, слиться с Глушотой…

Таборяне засвистели, обнажая зубы.

Барон поднял ладонь, и толпа смолкла. Ладонь у отца жёлтая, мозолистая и – как всегда – на зависть сухая.

– Но южаки забыли, что табор – это и есть Глушота. И слиться с ней можно единожды, – отец оскалился, – удобрив наши леса. Костями и кровью!

– Костями и кровью! – вторили лужёные глотки таборян.

– Костями и кровью, – терялся мой голос в общем хоре.

Довольный собой, Саул тыкнул пальцем куда-то в скопище рубак.

– Нир! – позвал он. – Поведешь уродов в бой. Сегодня ты асавул.

Чёрная масса таборян расступилась. Нир, сухой и узловатый, что старая рогатина, по привычке пригладил вислые усы.

– Ну и ну, барон. Уж думал, не попросишь, – ответил он равнодушно.

По толпе прошёл смех. Нира поздравляли, но тот оставался скуп на слова.

– Сталбыть, барон, не уважишь нас своим участием? – донеслось откуда-то с краю. Это козье блеянье я бы узнал из тысячи.

– А что, Цирон, – фыркнул отец, – тебя на коленки посадить? Страшно без барона рубиться?

Цирон сплюнул в пальцы и вытер о брюхо. Он обрюзг и зарос, что медведь в спячку. Мало того, что головы не брил, так ещё и взбрыкивал напоказ. Из зависти он вскипал или ради авторитета, но барон его не трогал.

Ведь четверть всего табора приходилась Цирону роднёй.

– Я-то знаю, где таборянину самое место, барон. Так-то знаю! – прихрамывая, Цирон вышел вперёд. – В сече ему место, так-то. А кто отсиживается на палубе, тот нежный становится. Как молочный южак, так-то.

Толпа стала бурлить, зазвучала пёстрая брань. Цирон со злорадной усмешкой приложился к бурдюку.

Говорили, он кормил своего зобра дурман-грибами, а потом пил его мочу. Так якобы проходила боль в увечном колене.