— Друг мой, — воскликнул голос за спиной, — что там насчет коммунистического заговора?
Полицейские, перемещавшие помощника нотариуса с той же осторожностью, с какой грузчики несли бы взбесившееся пианино, постоянно играющее изуродованную фальшивыми нотами сонатину бреда величия, поравнявшись с дверью архива — обиталища близорукой дамы в очках толщиной с пресс-папье, за которыми ее глаза казались настолько огромными, что походили на косматых гигантских насекомых с торчащими во все стороны лапками-ресницами, — предательски бросили врача на произвол низкорослого коллеги, дрейфовавшего в озере обширного шевиотового пальто и увенчанного тирольской шляпой, сидящей на голове, как пробка в горлышке бутылки, готовая вот-вот выскочить под напором неостановимого пенного потока идей. Коллега высунул из волн шевиота руку-крюк, которая, вместо того чтобы взмахами позвать на помощь, повисла, уцепившись за галстук психиатра, как утопающий хватается по ошибке за синюю в белую крапинку морскую змею, тут же развязывающуюся с мягкой инерцией шнурка. Нынче все будто сговорились, подумал психиатр, лишить его последнего подарка, выбирая который жена мечтала уменьшить его сходство с деревенским женихом, застывшим навытяжку для праздничного портрета на фоне ярмарки: он с отрочества носил на своем асимметричном лице фальшивую и грустную печать сходства с покойными родичами из семейных фотоальбомов со стертыми йодом времени улыбками. Любимая, сказал он про себя, трогая галстук, знаю, это слабое утешение, знаю, что не поможет, но из нас двоих именно я оказался не способен к борьбе; и ему вспомнились долгие ночи на мятом простынном берегу, когда его язык неторопливо очерчивал контуры сосков, освещенных сеткой свечек ранней зари, вспомнился поэт Робер Деснос[24], который, умирая от тифа в немецком лагере для военнопленных, сказал: это мое самое утреннее утро, вспомнился голос Джона Кейджа[25], повторяющий «Every something is an echo of nothing»[26], и как ее тело открывалось створками ракушки, чтобы принять его, трепеща, подобно вершинам сосен, овеваемых тихим незримым ветром. Перо на тирольской шляпе коллеги-коротышки металось, как стрелка счетчика Гейгера, оказавшегося над месторождением руды, пока он тащил психиатра в уголок, как больного краба, пойманного цепкой и прочной сетью. Конечности коллеги пребывали под пальто в беспорядочном броуновском движении, как мухи под ворвавшимися в погреб лучами солнца, рукава множились в судорожных жестах охваченного вдохновением проповедника.
— Они наступают, а? Коммунисты-то?
На прошлой неделе врач видел, как коллега ползал на четвереньках в поисках микрофонов КГБ, спрятанных под письменным столом, чтобы передавать прямиком в Москву наиважнейшую информацию о поставленных им диагнозах.
— Наступают, уверяю вас, — блеял коллега, приплясывая от возбуждения. — И вся эта шушера: армия, народец наш благословенный, церковь — ни бе ни ме ни кукареку, сплошная паника, коллаборационизм и соглашательство. Но со мной этот номер не пройдет (и моя жена знает!): если кто ко мне в дом сунется, получит жакан между глаз. Оп-ля-ля! Видели в коридоре плакаты с портретами Маркса, этакого Катитиньи[27] от экономики, трясущего над нами своей бородищей?
25
Джон Милтон Кейдж (1912–1992) — американский композитор, философ, поэт, музыковед, художник. Пионер в области алеаторики, электронной музыки и нестандартного использования музыкальных инструментов, Кейдж был одной из ведущих фигур послевоенного авангарда. Критики называли его одним из самых влиятельных американских композиторов ХХ столетия.
27
Антониу Жоакин Феррейра (1880–1969), по прозвищу Катитинья, в 50–60 гг. прошлого века появлялся везде, где были дети, чаще всего — летом на пляжах. Он рассказывал ребятишкам интересные истории, играл с ними, но прежде всего следил, чтобы они не утонули, не заблудились. Дочь Катитиньи умерла в детстве, и с тех пор он отдавал всю свою любовь и нежность чужим детям. Когда-то он был юристом, получил прекрасное образование и воспитание, но последние годы решил посвятить детям. Он стал почти легендарной фигурой. Носил окладистую бороду и пышную шевелюру, был совершенно седым, чем напоминал рождественского деда и Карла Маркса.