Я хожу сюда бог знает сколько лет, подумал врач, оглядывая попутчиков, бóльшая часть которых пустилась в плавание по волнам психоанализа еще раньше, чем он, но до сих пор вас толком не знаю и не могу понять, как познакомиться с вами, как узнать, чего вы хотите от жизни, чего от нее ждете. Бывает, что вдали от вас, я о вас думаю и скучаю, а потом спрашиваю себя, что вы для меня значите, и не нахожу ответа, потому что у меня почти ни на что нет ответа, и я то и дело спотыкаюсь то об один, то о другой вопрос, как Галилей перед тем, как открыл, что Земля движется, и эта истина дала ему ключи ко всем вопросам. И еще врач подумал: что за объяснение найду в один прекрасный день я, что за инквизиция его осудит и кто заставит меня отречься от моих маленьких личных побед, от мучительных побед дерьма над дерьмом, из которого я создан? Он взял со стола, что стоял в центре, треснутую пепельницу и закурил сам, дым рванулся в легкие с жадностью, с какой сжатый воздух наполняет воздушный шар, и пронзил его тело чем-то вроде тихого ликования; психиатр ясно вспомнил свою первую сигарету, выкуренную в одиннадцать лет тайком от матери перед окошком ванной с восторгом оттого, что это — настоящее приключение. «Честерфилд». Мама закуривала их под конец обеда, сидя у подноса с кофеваркой в окружении мужа и детей, и будущий врач следил за дымом, вьющимся вокруг железной люстры на потолке, то растекаясь, то образуя синеватые прозрачные завитки, плывущие медленно, как облака в летнем небе. Отец стучал своей трубкой по серебряной пепельнице с надписью «Дым рассеется, а дружба останется» в серединке, безграничный покой царил в столовой, и психиатра посещала умиротворяющая уверенность, что никто из тех, кто сейчас сидит за столом, никогда не умрет: шестнадцать пар светлых глаз вокруг серебряной вазы, объединенные общностью черт и более или менее долгим совместным прошлым.
Некоторые члены группы расспрашивали женщину о подробностях болезни ребенка, врач заметил, что психоаналитик, казавшийся застывшим в каталепсии, потихоньку скребет ногтем пятнышко на черно-красном галстуке с узором: этот хрен, подумал он, мало того, что уродлив, так еще и одевается из рук вон плохо: вон, даже носки у него со звездочками, просто идеальная униформа для того, чтобы попить водички в кондитерской на Парижском проспекте в компании дамы с жирными боками, затянутыми в шелка цвета сливы, и чернобуркой, сделанной из псориазного кролика, на шее; в глубине души ему хотелось, чтобы психоаналитик одевался в соответствии с его, врача, критериями элегантности, тоже, кстати, спорными и размытыми, когда дело касалось его собственного гардероба: один из братьев любил повторять, что он, психиатр, напоминает остолбеневшего деревенского жениха в необъятном пиджаке и с плохо заглаженными стрелочками на брюках с портрета, сделанного уличным фотографом. Хожу расфуфыренный, как Белый Кролик из «Алисы», и требую от тех, кто хочет заслужить моего уважения, чтобы они появлялись в костюме Безумного Шляпника; так, возможно, мы удостоимся крокета с Червонной Королевой, одним ударом отрубим голову повседневности Повседневья и сиганем прямо в Зазеркалье. Однако он тут же предостерег себя: Вашему Величеству не следует рычать так громко, и все-таки на что похоже пламя свечи, когда свеча погасла?
Третий мужчина в группе, очкарик, похожий на героя «Эмиля и сыщиков»[105], признался, что его бы обрадовала смерть дочери, потому что тогда жена уделяла бы ему больше внимания, чем вызвал ропот различной степени возмущения у присутствующих.
105
Книга немецкого писателя Эриха Кёстнера (1899–1974) и снятый по ней одноименный фильм.