Когда же я спекся? — спросил себя психиатр, в то время как Шарлотта Бронте все так же бесстрастно длила свой монументальный кэрролловский монолог. Как некоторые, затрудняясь с ответом, машинально шарят в кармане в поисках шпаргалки, он мысленно запустил руку глубоко в ящик, в бездонный ящик старьевщика, полный сюрпризов, где хранится детство, тема, на которую впоследствии жизнь его создала столько тусклых монотонных вариаций, и вытащил наудачу четко обрисовавшуюся в ракушке-горсти картинку: он сам на горшке перед зеркалом гардероба, где множатся, теснясь и сплетаясь, как мягкие лианы, рукава отцовских пиджаков из ткани «Принц Уэльский», висящих в профиль, будто изображения людей на египетских фресках. Светловолосый карапуз, то тужащийся, то приглядывающийся ко всему вокруг, подумал врач, бросая мимолетный взгляд на возвращенные года, — вполне приемлемое краткое содержание предыдущих серий: его часто оставляли часами сидеть на эмалированной посудине отнюдь не севрского фарфора, где струйка мочи застенчиво позвякивала перебором арфовых струн, сидеть и разговаривать с самим собой от силы четырьмя-пятью односложными словами вперемешку со звукоподражательными междометиями и гримасами одинокого обезьяненка, в то время как этажом ниже плотоядно втягивал в себя муравьедским хоботом съедобную бахрому ковра пылесос под управлением жены дворецкого, на лице которой царила тоскливая желчекаменная осень. Когда же я спекся? — спросил врач малыша, пока и он, и его косноязычный лепет, и зеркало медленно таяли в памяти, уступая место застенчивому подростку с пальцами в чернильных пятнах, занявшему самую удобную позицию на углу для наблюдения за равнодушно и весело пролетающей мимо стайкой школьниц, чьи мелькающие щиколотки наполняли его неясными, но горячими желаниями, которые он в одиночестве заливал в соседней кондитерской чаем из лимонной цедры, исписывая тетрадку вымученными сонетами в духе Бокажа[19], неизменно осуждаемыми за аморальность его благочестивыми тетушками. Между этими двумя стадиями формирования личинки располагались, как в галерее гипсовых бюстов, воскресные утра в безлюдных, увешанных портретами уродливых мужчин музеях с вонючими плевательницами, где кашель и голоса отдавались эхом, как в пустом гараже ночью, дождливые летние месяцы с озерами термальных вод, окутанными фантастическим туманом, сквозь который с трудом прорастали силуэты израненных эвкалиптов, но особенно помнились арии из опер, которые он слушал по радио, лежа в своей детской кроватке, дуэты-ссоры на высоких тонах между сопрано, мощным, как голос зазывающей покупателей торговки, и куда более слабым тенором, который, будучи не в силах одолеть противницу в честном поединке, в конце концов предательски душил ее скользящим узлом бесконечного грудного до, заставляя страх темноты разрастаться до масштабов Красной Шапочки, заштрихованной карандашом виолончелей. Взрослые в то время обладали непререкаемым авторитетом, подкрепленным сигарами и недугами; перетасовываясь, как дамы и валеты в жутковатой колоде, они находили свои места за столом по коробочкам с лекарствами, расставленным возле тарелок; отделенный от них хитрым политическим маневром, заключавшимся в том, что они его купали, а он никогда не видел их голыми, будущий психиатр довольствовался ролью чуть ли не статиста, сидя на полу среди кубиков — жалкого, достойного лишь вассалов развлечения — и мечтая о благословенном гриппе, который бы заставил этих титанов отвлечься от газет, обратить внимание на него и начать усердно ставить ему термометр и не менее усердно делать инъекции. Отец, о появлении которого заранее возвещал запах бриллиантина и трубочного табака, — комбинация, долгие годы казавшаяся врачу магическим символом уверенной мужественности, — входил в комнату с иглой на изготовку и, охладив ему ягодицу, как помазком для бритья, мокрой ваткой, вводил в тело что-то вроде влажной боли, превращавшейся, затвердевая, в колючий камушек; в награду за терпение он получал пустые пузырьки от пенициллина, со дна которых поднимался едва заметный лечебный запах, как с запертых чердаков просачивается сквозь дверные щели плесневый аромат умершего прошлого.
19
Мануэл Мария Барбоза ду Бокаж (или Бокажи; 1766–1805) — португальский поэт, предвестник романтизма. Автор множества сонетов.