Выбрать главу

– Вы любите Россию? – спрашивает Маша.

В салоне повисает пауза. Водитель как будто леденеет.

Мы переглядываемся. Мозг работает быстро, и я уже представляю, как мы выйдем из машины и будем наперебой рассказывать, как видели, прямо глазами видели, как медленно и скрипя водитель анализирует информацию и пытается найти наиболее адекватный ответ.

Он уже не молод. Крепкий такой мужик, еще не старик, но уже не испытывает сексуального желания. С крестьянскими морщинами, но без бляшек на руках. Он думает, что повидал жизнь и теперь знает, как выживать. Но мы видим, что жизнь его сломала. Он боится сказать что-то, что может повлечь за собой последствия. Он не знает, какие это будут последствия, но боится, что они могут настать. Это выученная беспомощность

Мы замолкаем.

Я думаю о том, почему мы ненавидим вот это. Вот эти шаблоны, эти схемы, эти решения. Списки реакций в той или иной ситуации. Варианты готовых ответов на стандартные вопросы.

Почему мы не говорим о погоде? Почему мы не говорим банальных фраз? Почему каждое сказанное слово должно быть осмысленно, а не заполнять паузу, потому что в тишине так невыносимо.

Я думаю о том, что вот эти шаблоны – это своего рода девиация.

Я мысленно возвращаюсь к тому, что Маша говорила о норме. О том, что норма помогает отделить своих от чужих, помогает упростить жизнь. Все ритуалы, все правила приличия, все этические коды – все это помогает упростить жизнь.

Не важно, каково содержание ритуала, важно, что он выполняет социальную функцию. Он создает общество, помогает его склеить. Но склеить во что? В нечто цельное? В нечто одинаковое. Чтобы в любую сторону: вправо, влево, вверх и вниз – каждый, кто составляет это общество, был похожим на соседа?

Мы и ненавидим-то эти ритуалы и коды только потому, что знаем, как это работает. Знаем, как этим пользоваться. Знаем, как их использовать в своих целях. Когда ты знаешь, как манипулировать людьми при помощи ими же самими принятых правил, ими же самими придуманных установок, то что может быть скучнее.

А люди не хотят думать.

Но думать – это собственно единственное, что у людей и есть. Если ты не думаешь, то ты «идешь против природы». Человек, который не думает, это как волк, который питается травой. Наверняка и такие есть, но это явно что-то физиологически неправильное.

И это не отклонение от нормы. Норма – придуманная, искусственная вещь. Нам кажется, что она незыблема, но это исключительно потому, что наша жизнь слишком коротка, чтобы увидеть, как стремительно, иногда на сто восемьдесят градусов, норма меняется. В природе не существует нормы.

И вот это приятие ритуалов – это отказ от своей природы. Это отказ от человеческого.

И именно поэтому мы молчим. Нас душит гнев.

Я смотрю на Машу, она не знает, куда деть руки, автоматически стягивает перчатки, находит в сумочке пачку, закуривает, начинает снова натягивать перчатки на руки.

– Полный пиздец, – шипит она сквозь зубы и фильтр.

– О том, как наступает чудовищная тьма? – я смотрю в окно на горящий огнями город, мы въезжаем на эстакаду, дома плавно с ходом автомобиля опускаются куда-то вниз. Отсюда виден центр города. Он переливается искрами, весь сверкает, как хрустальная многоярусная люстра, как если бы ты смотрел изнутри этой люстры. Цветная реклама, небо прорезают прожектора, – вся эта история о том, как наступает чудовищная тьма.

Некоторое время мы едем молча.

– Кстати, – Маша затягивается и замолкает, – о Набокове, – выдыхает она, – я тут на досуге поняла, в чем смысл твоего любимого выражения.

– Какого?

– Ну, того, китайского, – Маша постепенно возвращается, – о том, что тот, кто может написать стихотворение о снеге, разберется со всякой бумажной волокитой. Помнишь?

– Ну, конечно, помню, – отзываюсь я.

– Помнишь, как пишутся китайские стихи?

Я задумываюсь:

– Напомни.

– Ну, старая история о том, как спросили одного японского мастера, как писать китайские стихи, он сказал, что оно должно состоять из четырех строф: первая называет предмет, вторая его раскрывает, третья рассказывает о чем-то постороннем, а четвертая все их связывает.

– У одного торговца из Киото было две дочери, – перебиваю я, – одной восемнадцать, другой двадцать два…

– Ей было не двадцать два.

– Это я для рифмы.

– Рифмы?

– А ты бы как хотела?