Почему? Да потому что вы сыграли роль явного эпигона. Тот же самый рассказчик, он же и ее оригинальный автор, изложил бы все это совсем по-другому при других обстоятельствах. Ситуация, освещение, пространство дали бы ему иной ритм. А может быть, он выбрал бы совсем другую историю?
Однажды в автобусе, который шел в Удал, я услышал анекдот, рассказанный пышнотелой женщиной в цветастом хлопчатобумажном платье, которая сидела впереди меня, прямо за шофером. Делая вид, что обращается непосредственно только к спине шофера, она прекрасно сознавала, что ее слушает весь автобус. Когда автобус взбирался по склону холма, она замолкала. Как будто бы ее история могла бы прозвучать лишь на спусках с холмов. Паузы воспринимались как необходимые в ходе повествования. Речь шла о конторе, где выдавали продуктовые карточки, откуда мы все только что вышли. То, о чем она рассказывала, большинство пережило четверть часа назад. Но тем не менее все с жадностью вслушивались в ее слова. Почему? Женщина была в этот момент актрисой и прекрасно сознавала это; так и воспринимали ее окружающие.
Автобусная тряска сыграла роль объединяющего всех очага, а спина шофера была, так сказать, главным слушателем.
Когда я вернулся домой, то, сидя на кухне, пересказал ее историю своим домашним и почувствовал, что от них всех веет ледяным холодом. Когда я кончил говорить и ожидать было уже нечего, они вежливо хмыкнули. И вот вам моя грустная история об истории, которая была сначала такой смешной в устах той женщины.
Между прочим, в той же самой местности довелось мне слушать как-то рассказ одного старика. Он сидел у очага и говорил, при этом так затягивая развязку, что его слушатели буквально сгорали от нетерпения. Эта была отличительная черта его манеры повествования, которая воспринималась сначала мною как досадный изъян, но которая, как я понял позднее, была признаком глубокого артистизма, - как раз именно то, что он опускал развязку или как-то ее смазывал, оставляя в первое мгновение недоумевающих слушателей с разинутыми ртами: ну и что?
Смех приходил часом позднее, когда человек начинал понимать, как ловко его одурачили. Я долгое время считал, что старый балагур - единственный, кто владеет такой манерой повествования, пока не натолкнулся на том ирландских историй, где главными персонажами были Пат и Майкл, историй, в которых не было никакой развязки. Простодушный читатель, привыкший к тому, что все должно чем-то кончиться, сидел с вытянутым лицом, пока не постигал сущность этой литературной манеры. И тогда эти истории начинали раскрываться для него по-новому.
Из чего я заключаю, что старинное искусство повествования столь прекрасно само по себе, что развязка не так уж и важна.
Или разгадка в том, что эти истории были записаны?
Вот мы и подошли к следующему моменту. Вы пробовали записать то, что поведал вам подобный рассказчик? Слово в слово. И эксперимент окажется неудачным в десяти случаях из десяти.
Но тот, кто пишет, ощущая эту традицию, и кому это по-настоящему удается, тот преобразует в тишине сказанное в написанное: ему дано создать повествование, которое воздействует как рассказ у костра. И таким образом осуществляется этот переход от первоначального устного повествования в его письменную противоположность. Именно это в конечном итоге отличает прежде всего англосаксонскую школу.
Для русской новеллы, представляющей другой идеальный пример этого жанра, характерно длительное развитие действия. И не потому, что она больше по объему. Новеллы Чехова, например, сами по себе достаточно коротки, но их ритм и более размерен, и часто едва ощутим. Значительная часть образцов русской классической новеллы представляет собой изложение мыслей в рамках данной ситуации, контуры которой едва намечены и теряются в тонких отвлеченных размышлениях и многочисленных ассоциативных связях, но напряженность переживаний автора столь интенсивна, что она передается и читателю.
Возьмите, к примеру, жемчужину из жемчужин, рассказ Достоевского "Скверный анекдот". Здесь мы видим, что авторский взгляд на трагикомические происшествия на свадьбе все время возникает на втором плане потока сознания Ивана Ильича Пралинского, внутренний мир которого зримо и в деталях предстает перед нами с первых страниц нарочито откровенного описания событий. События разворачиваются стремительно с самого начала, но еще больший заряд энергии им сообщает состояние души человека, уже хорошо знакомого нам.
Развитие действия в его поэтическом ритме можно сравнить с прыжком с трамплина, а высота трамплина уже подготовлена предшествующим ходом повествования.
То же самое можно сказать о спокойствии пейзажа у Тургенева. Это описание как будто бы направлено на то, чтобы создать у читателя ощущение покоя, почти доходящее до апатии, одновременно в нем тем сильнее загорается пламя тоски по недостижимому, огонь, который будет гореть постоянно. В данном случае внутренний настрой произведения становится инструментом развития всего действия; источник развития действия не указан точно и ясно, но тем не менее его никак нельзя назвать неопределенным.
Ничто так не чуждо этой форме повествования, как традиция "story". И все же она также основана на принципе устного изложения, на принципе общности, взаимосвязи людей, которые живут далеко друг от друга и чей юмор носит по преимуществу гротескный характер в их общем противоборстве жестоким силам.
Что же касается норвежской повествовательной школы, то она, по моему мнению, как и в Швеции, черпала из обоих источников. Очевидно, последними непосредственными носителями национальной традиции у нас явились Трюггве Андерсен и Ханс Онрюд, создавшие великолепные образцы литературного мастерства. Совершенно особняком по отношению к своему времени и литературной среде стоит Сигурд Матиесен с его чисто норвежской новеллой ужаса "Кровавый вторник", явившейся своеобразнейшим и непревзойденным образцом этого жанра. Но то поколение, которое было тесно связано с датскими культурными традициями, насколько мне известно, ничем не обогатило норвежскую новеллу. "Химмерландские истории" Йоханнеса В. Йенсена оказались неповторимыми образцами этого жанра. Подражание Стену Стенсену Бликеру так и не увенчалось успехом. Кстати, датская новелла всегда была более устоявшейся по сравнению с нашей и не столь подверженной посторонним влияниям. И эту черту она сохранила до наших дней. А если уж говорить о нашем поколении, то мы так прекрасно думаем, так прекрасно чувствуем в своих новеллах. Но у нас трудности с созданием формы. Роль повествователя у нас размыта.