Бенчат, слушая меня, когда я пытался по-своему развлечь его, с признательностью согласился со мной. Он влепил две-три затрещины земляку, слегка расквашенный нос не терзал его совести.
— Ну, так что же больше всего мучит твою совесть? Кто-нибудь из сверхсрочных?
— Скажи, но по-дружески, как товарищ… Давно мне надо было взять за глотку этого карапуза Шопора, пока он спал, да подержать, не отпуская. Он посучил бы ножками — и аминь. Старый хрыч: «Чистил ли, мол, ботинки?» Чистил. А он свое: «Врешь!» Я тогда же должен был дать ему в морду, убить его, как быка, а не прыгать по двору, не кричать? Правда?
Я стучу пальцем по лбу: ты, мол, спятил? Такой жест удивительно доходчив, по крайней мере если сделать его не раздумывая. Бенчат запинается:
— Ты считаешь, что не надо было?
Я качаю головой.
— В самом деле, не надо.
— Может, ты и прав. Ты все о чем-то думаешь, а я — сожму кулак, и мне на все наплевать. Можете навек со мной распроститься.
— Это глупо.
— Ладно, пусть глупо. А теперь скажи мне правду, — говорит Бенчат, — иначе ты для меня никто, не товарищ. Помнишь, как меня взяли в работу эти три собаки. Ты не подумал, что кто-нибудь из них либо я там и останемся?
— Я считал, как и все, что они примутся гонять тебя как бешеные собаки, но ты все выдержишь.
— А я не выдержал?
— Нет, выдержал. Я бы столько не выдержал.
— Но ты ожидал. Чего ты ожидал?
— Я ожидал этого и был очень рад, что ты столько выдержал. Извини, но я считал, что ты еще держишься на ногах.
— А я взял да и повалился. Нет, я не упал, а бросился на землю. Я уже схватился за штык, хотел проткнуть брюхо этому щеголю, но и пальцем не тронул эту сволочь: пусть поскачет, как я. Я этого не сделал. А должен был. Разве нет? Мне уже на все это наплевать. Ты не веришь?
— Верю. Видно, ты любимый сын у матери и она за тебя усердно молилась. Ангел хранитель спас тебя от того, что ты хотел сделать.
— Правда? Почему? Скажи.
— Рассчитаться ты еще успеешь. Времени нам на это хватит.
— Почему ты так думаешь?
— Ведь я тебе ясно сказал, что нас скоро пошлют на фронт. А там-то у нас будут возможности свести счеты.
— Значит, ты вот как думаешь? Да?
Бенчат окидывает меня взглядом с ног до головы, словно должен убедиться: чтобы свести личные счеты, времени впереди много.
— Вот увидишь, как они там присмиреют.
Бенчат готов все это признать, но стоит на своем: ты прав, но домой я больше не вернусь.
— Почему ты так думаешь? Я уже сказал тебе: не отчаивайся!
— А я и не отчаиваюсь. Но что знаю, то знаю…
Нет, он теперь даже не в силах припомнить, почему ему кажется таким безнадежным возвращение домой, но он продолжает стоять на своем: «Я знаю, что домой больше не вернусь».
«А дома что? А дома — обетованная земля? Скажи, почему ты хочешь вернуться домой?»
Все это я мог бы сказать Бенчату, но не решаюсь. Всякий с детства несет в душе какое-то представление о себе; родина создает понятие о человеческом достоинстве, которое нужно отстаивать даже ценой страданий.
Пока я так беспомощно пытался утешить Бенчата, в палату зашел проведать нас сержант Мелиш, наше неожиданное провидение. Мелиш сделал для нас более чем достаточно — вероятно, было не так-то легко заставить гарнизонного врача признать нас, в особенности Бенчата, больными, — но в те времена я считал, что он заходил нас проведать. Зашел раз, другой, а там привык ходить к нам, как на посиделки. В конце концов он не устоял и сам сказался больным. И некоторое время повалялся с нами в госпитале.
— Ну как, завсегдатаи этого кабака? Холодно вам?
В ответ никто ни слова.
— Здорово же у вас тут воняет!
Это тоже истинная правда, о которой даже не стоит и говорить. Только Нечистый, в белом, тщательно отглаженном халате, пожимает плечами — так, мол, оно и есть. Но он уже сделал достаточно, позволяя валяться здесь всем этим парням. Большинство из них, как и мы с Бенчатом, совершенно здоровы.
— Что скажете, болящие, не открыть ли у вас окна?
Все опять молчат. Они считают это пустой угрозой. И только когда Мелиш решительно направляется к окну, раздраженно отзывается один:
— Нет, господин сержант, не делайте этого. Пожалуйста, не делайте.
— А почему? Тут у вас хоть топор вешай.
И начальство все-таки приоткрывает окна.
— Закройте же. Все тепло выпустили.
Мелиш с убийственно серьезным видом расхаживает по палате. Он не знает пощады. На его лице не дрогнет ни один мускул, и глаза холодны и неподвижны, как у жабы. Весь его облик выражает скромную, элегантную скуку. Бригадирка на голове заломлена оригинально и лихо, как ни у кого, — головному убору могут позавидовать и самые щеголеватые офицерики, по протекции окопавшиеся в генеральном штабе; мундир сидит как влитой. Теперь он показывает нам: ничего не поделаешь, он солдат. Был на фронте, не выслужил даже чина лейтенанта и так далее, человек порядочный, не сволочь какая-нибудь, носит элегантную бригадирку, хотя всего-навсего какой-то там полковой писарь. Кое-что в этом есть.