В вербняк залетела с высокой ольхи сорока, повертелась на ветке, испуганно затараторила и улетела прочь.
Солнце еще не взошло, но уже рассветало. За бетонкой на равнине переливалась молодая июньская зелень; около верб и ольхи, возле самой воды, вдоль ручья, более темная, на равнине, в поле, почти желтая, а на недалеких холмах, сейчас прикрытых легким седоватым туманом она отливала серым и голубым, по железной трубе вода вытекала из большой серой бетонной кладки с железным верхом, шумела и струилась по чисто вымытым камням. Рядом зеленел луг, на лугу низкий вербняк, возле ручья вербняк был повыше, вперемешку с ольхой, неподалеку, у шоссе, одиноко и заброшенно стоял желтый железный столб, загнутый дугой, и в этой дуге светлел беловатый круг, а под ним чернела жестяная табличка — автобусная остановка. Кроме старого Байковского, нигде не было ни души, только равнина простиралась перед ним, за ним, направо и налево, уходя к недалекому голубовато-зеленому лесу, горам и холмам, и надо всем этим опрокинулся бледно-голубой небосвод, словно подпертый на горизонте тучами, сероватыми или желтеющими. Воздух, казалось, дрожал от птичьего гомона. В птичье пение врывался то высокий, то низкий свист иволги. За автобусной остановкой белели две тонкоствольные березы с пушистыми кронами, за березами зеленели осины.
— Да, — тихо сказал Байковский, — хороший будет денек. То-то сюда всякого народа понаедет! Свет словно сбесился. Словно бежит от чего-то. Многие на мотоциклах, на машинах. Только и говорят все о голах, футболе, все спорт да спорт, все о машинах, мотоциклах, технике, изобретениях. Люди все придумывают, изобретают, прежде чем жизни лишиться…