— Гашека!
— Хорошо, не Фучика! — смеялся я у себя в Мюнхене, глядя в свежевымытое окно на сверкающие «ауди», «мерседесы» и «порше» внутри охраняемого оазиса «Свободы». — Но все же будь там бдителен… А из окна что видишь?
— Пух!
Не знаю почему (возможно, преувеличивал революционность того, что творилось в Москве), но мне тогда подумалось, что он имеет в виду пух из вспоротых перин.
Нет, тополиный, может быть, я забыл, но в это время Москва вся в пуху, и не далее как третьего дня консул Лавруша Волочаев сопровождал в больницу одного француза, который так разинул зенки на столицу победившего капитализма, что с поверхности сетчатки удалили две дюжины пушинок. Еще Лавруша сказал, что будет отныне звонить каждую неделю, чтобы давать отчет об авантюрах, благо телефон теперь казенный. «Видишь? — не удержался словацкий консул в заключение. — А уедь тогда я в Штаты, как мой зам?..»
Не знаю, что успел он совершить в своем дипломатическом качестве. Полюбил внезапно кухню японского посольства. Встретил на рауте «твоего соседа-экономиста по В-1339… Соседку, то есть». — «Эго кто?» — «Не помнишь Розочку? Розу Ветрову?» Да неужели… Что делает с нами время, умноженное на пространство. Персонаж, несмотря на имя из «Алых парусов», вполне реалистический. До самых, пардон, трусов, за удержание которых — липковато насквозь промокших — истово боролась незамутненным разумом и волей однажды до рассвета на Ленгорах. Сразу, конечно, вспомнил. Застиранные на ощупь. С не до конца застроченной резинкой. Многократно перекрученной. К исходу ночи лопнувшей, что не мешало их натягивать, выявляя раздвоение, с ума сводящее, но недоступное для проницания подскакивающим от пульсации орудием. Товар «Галантереи» Гомельского производства. Пинского? Бобруйского? Города Слоним? Груди, их мелко-плотными розанами мне охотно подставляемые в порядке отвлекающего возмещения, воистину были поразительны — ну. Роза! ну, стервоза! — но подобного blue balls[6]. He выпало мне ни разу в жизни — ни до, ни, разумеется, после, когда нежданно, но становится вдруг много-много легче с опытом-возрастом, и однажды инициатором недачи становишься ты сам…
А Роза?
Ну и, конечно, слава богу, что.
«Большой постсоветский человек. Экономически интересный моей стране…»
Лишнего консул не сказал, а я не спрашивал. Было, не было: уже неинтересно. И если было, чем тут хвастать?
Однажды позвонил и начал говорить по телефону как-то сдавлено, а после разрыдался в трубку. Там, в Москве, на Гашека. Я понял только, что — сын…
Единственный.
Девчонок было много, но сын — один.
И что-то с ним не так…
«Прости! — пришел в себя Лавруша… — Подробности по возвращению из Пресбурга».
«Откуда?»
«Столица, под прессом которой твой Лавруша. Так немцы называли нашу Братиславу…»
«Брат! — неожиданно сказал я. — Держись, братан. Все будет хорошо!..»
При всей своей настроенности, нормальной для человека, все предки которого были порубаны либо раскулачены, радикализмом в годы МГУ Лавруша отнюдь не отличался. Терпеть не мог ГБ, а также ГРУ и если под давлением кооперировал, как в Сомали или еще в соц-Братиславе, то не сливался — подсолнечное масло и вода! В новой Словакии, интересы которой теперь представлял он в бывшей своей стране Большого Брата, Лавруша с рвением, конечно, выступал за перестройку, но не скрывал, что в том поддержаны они Кремлем и меченосцами. Теперь же, по причине того, что случилось с сыном, ретроспективно впал в бешеный антикоммунизм. Восстал тотально против. Во все разжавшееся горло. Потому что причина того, что с сыном, — борьба их с человеком. Работа на войну. Тяжелая промышленность. Усиленная химизация. Испортили на хер экологию. Музей коммунизма открыли в Праге, там насыпано в пробирки… Что? А сколько канцерогенного говна мы поглотили тут, в ЧССР, того не ведая. Сын часто смотрел в окно, а рос он, так уж получилось, с видом на дымящую трубу:
— Поэтому…
Чешский диссидент-президент привел Клинтона в пивную «U Zlateho tygra», где познакомил с ее завсегдатаем и общенациональным достоянием — писателем Богумилом Граблом. Потом президент США исполнил соло на саксофоне в джазовом клубе «Reduta». Так, между пивом и джазом, решилась судьба радиоцентра в Мюнхене — заслуженного, но дорогостоящего.
Из Вашингтона был указан курс на Прагу.
Сначала был ознакомительный визит. В первый вечер мы сидели за столом «У Флеку», где подавали черное пиво, отдающее карамелью. Потом я оглянулся.
Сзади стоял Лавруша.
Несмотря на свой баварский картуз с витой веревочкой, он показался мне типичным чехом. Потом, по реакции официантов на его акцент, я понял, что Лавруша все же, скорей, словак. Непринужденно вклинившись в компанию сотрудников «Свободы» и их жен, он вел себя вполне по-светски, разве что зажимал ногами под скамейкой пузатый портфель. Ну и душок, конечно. Мы, после семичасовой поездки из Мюнхена, приняли душ в «Хилтоне», лучшем тогда отеле Чехии; он же, бедняга, после пяти часов поезда из Братиславы, такой возможности был лишен. Сидел он справа от меня, так что жену я ограждал, по возможности не вдыхая свой удар. Американка слева стоически терпела. Стол недоверчиво слушал, как Лавруша расхваливает целебные свойства «бехеровки».