Антоним — out.
Как сейчас.
Из самого дорогого отеля Чешской республики я взирал на атмосферу страны погибшего социализма. Дождь начался, возможно, еще при старой формации. Не дождь, а жидкий смог. Валил, оседал беспросветно. Внизу мерцали фонари. Редкие. И еле-еле. Деться было некуда. Проиграть все на хер в казино. Напиться в баре. Снять за двадцать баксов чешскую красавицу. Высокий лоб и скулы, и взгляд всепонимающий, и эта их блондинистость, предполагающая бледнорозовость…
Образы безумия распирали и кружили голову, но я стоял. Я просто стоял неподвижно на нежно-элегантном ковровом покрытии.
И смотрел out.
Я оказался тут зачем? Чтоб сделать выбор. Там или сюда…
Так вот. Я сделал.
На хер.
Останусь на Западе, частью которого как-никак, а стал за прожитое время. Не затем бежал, чтоб возвращаться. Сожрет поллюция — даже в элементарном смысле. В экологическом. Polution. Не просто загрязненность. Предельная засранность среды. Всосет и растворит.
Как сына Лавруши. Как его самого. Как всех их — сбросивших цепи коммунизма…
Когда наутро вышел из автобуса, показалось, что я не в центре златой Праги, а где-то на всесоюзной стройке советской своей памяти. Было солнечно и рано, но так загазовано, что можно блевануть, не похмелившись. К асфальту примыкала мазутно-жирная земля с островками мертвой травы.
Предназначенное нам для работы здание было совершенно монструозным. В стиле тоталитарного захолустья. Допускаю, что субъективизм. Возможно, точно так же воспринял бы сейчас воспетый Вознесенским Дворец съездов. Но эти черные колонны, квадратные и худосочные! Но это черно-коричневое железо монумента посреди! Понятно, почему Гавел сдал это американцам за символический доллар в год.
Внизу у входа в «это» ждал Лавруша. На пару с американкой, которая с видом неколебимой доброты терпела его бесцеремонные распросы по-английски так же, как вчерашний его body odor[8].
Несокрушимо-пуританский стоицизм.
Американка понимала, что этот local зондирует ее на предмет возможной работы. Мой бедный Лавруша тоже понимал, что его понимают. Но это его не смущало. Имея в раздутом соцпортфеле рентгеновские снимки сына, он боялся упустить возможность, и в результате вился как уж, и напирал как танк. Одновременно. Параллельной целью его было уговорить нас все же — несмотря ни на что — переехать в Прагу. Столицу Чехии он, житель Братиславы, знал очень приблизительно, но, поднявшись с нами в наш красивый мюнхенский автобус, впал в роль восторженного гида.
Город был прекрасен, но запущен страшно. Закопчено-черен. Как при последнем издыхании.
Потом нас отвезли за Влтаву, где под крутой горой был рафинадно-белый комплекс. Жилой. Для дипломатов, которые, видимо, не спешили поселяться в этих наскоро возведенных посткоммунистических блоках. Нас водили по огромным квартирам, открывали двери в зимние сады и на террасы, но каждый раз, когда я бросал взгляд вдаль, виделось одно и тоже — две дымящие трубы.
Потом я вошел в ванную, где жена, открывши кран, оцепенела, глядя на зеленую воду. Лавруша и тут нашелся:
— Подождать немножко…
Ждали.
Вода даже не бледнела.
Перед возвращением мы, привлеченные немецким названием «Krone», заглянули в этот подземный супермаркет. Купить чего-нибудь на обратную дорогу. Центральный. Не купили ничего. Только сигареты, поскольку наши западные кончились. Их за эти сутки с лишним непрерывного стресса мы выкурили столько, что подташнивало. Тротуар Вацлавской намнести, выложенный каменными кубиками, скользил от мазута так, что, поднимаясь, я начал задыхаться. У автобуса закурили по последней. С виду западные, эти сигареты были произведены уже в Чешской республике. Вкус был такой, что я отдал Лавруше пачку. Вместе с неистраченными кронами и всей валютой, которая была при нас.
Взамен получил огромный и упругий, как жесть, конверт.
— Сделаю, что смогу, — заверил я несчастного отца.
Но что я мог? Где, за какие деньги сыскать в Германии волшебника? Через онкологически компетентных дам передал в клинику на Штанбергерзее, там развели руками…
Из Праги на Запад мы вернулись ночью.
Что сказать? Бавария! Зимняя сказка. Воздух — хрусталь.
Хрустя по снегу к дому на краю Английского сада, повторял я, что — на хер, на хер…