— Так у тебя он будет третий.
Лавруша удивился.
— Разве? Смотри-ка, ты все помнишь. А я только первую свою любовь. Джианну… Всех остальных забыл. В дурдоме лечили чем-то так, что память отшибло. Что совал, это я в целом помню, но кому, куда? Одна пустота на месте, где стол был этих… яств. Даже Шмулика не сразу вспомнил. Царствие ему небесное… — Лавруша передал бутылку своей левой, чтобы осенить себя по-православному. — Еврей был, кстати. Всю жизнь к ним относился, как бы тебе сказать… Но Шмулик мой героем оказался. Звали его, кстати, по-другому.
— Как?
Он оглянулся. Никого, конечно, кроме наших красномордых отражений в зеркале приоткрывшегося гардероба, куда он аккуратно повесил пропотевшую рубаху и джинсы со звездно-полосатыми подтяжками.
— Тсс!
Палец разделил усы, висячие и сивые. Белесые брови сдвинулись, глаза напряглись:
— Пытали страшно… Шмулик — не сказал. Сказал бы — всё! Семейству бы его в Москве каюк, не пощадили бы и младенцев… Так что принял бывший мой сожитель такую гибель, что хуже не придумать. Мученическую. Не только за рубежом, но и под псевдонимом! — глотнул и водрузил бутылку донышком на плешивую макушку. — Судьба, скажи? Играет человеком!
Засыпающими на ходу, но в то же время перевозбужденными — если такие сомнамбулы бывают, то это в данный момент они, — вышли снова в Братиславу, на тенистый солнцепек, оставив за собой консульство 4P, тесноту его, битком набитую просителями, разъедаемую мускусными выделениями надежды, страха и отчаяния, не ведающую жалости бетонную коробку драм и трагедий, следствие «бархатного», казалось бы, разъединения социалистического монолита, от которого осталась только аббревиатура ЧССР; и сколько теперь народу со словацкими паспортами тщится доказать, что на самом деле они чехи, хотя, с нашей поверхбарьерной точки зрения, какая, казалось бы, разница?
Еще немного, и тех, и этих овнутрит поспешно сбиваемое европейское единство, которое через какое-то время, возможно, не выдержит насильственного симбиоза, но даже если стерпится-им-слюбится?..
Майя, все майя.
И колесо Сансары.
Известная меланхолия, которую он испытывает, несмотря на очередную победу в ставшей уже непрерывной борьбе с бюрократией за легализацию его нового союза, говорит о том, что внутреннее небо персонажа вовсе не безоблачно, но, несмотря на всю свою сейсмическую чуткость, он даже представить себе не в состоянии сегодня, в Братиславе, масштабы катастрофы, которая еще разверзнется над ним, логически и вполне последовательно возникая из теперешних благих намерений новой его любви, усилий не по возрасту и результатов, которые кружат голову его спутнице, потому что она недавно из России и моложе лет на двадцать, полна энергии и смотрит на мир прозрачными глазами, которые не тают даже на адском пекле.
За домами Старого города, за улицей с рельсами и трамвайной остановкой распахивается пустырь, за ним широкий путь, там дальше импозантный дворец внутри огромного парка, но ко всей этой роскоши ведет окоченевшая дорожка к дыре в дощатом заборе — социализм… Когда б не вестники новой жизни — рекламные афиши, которыми сплошь заклеена вся эта якобы преграда.
Сопротивление среды идет такое, что сейчас уже трудно представить, как легко влетела она с ее странными глазами, такими арктическими, что ли, в его жизнь — без каких-либо виз, к тому же не одна, а с двумя дочками мал-мала-меныне, от разных отцов, продолжающих существовать во глубине России…
А не нужны в тот момент были визы — знак благодарности к Большому Брату, который, сам освободившись, давал на радостях свободу меньшим.
Но вскоре все опомнились и спохватились — и Россия, а вслед за ней и бюрократия, габсбургско-коммунистически-коррупционная. Вернулся визовый режим, и сразу Кафку, рекламный имидж пражской их свободы, дополнил тихий ужас кафкианства, забившего все коридоры ожидания и кабинеты гнусно-мелкой власти. Нет, по истечении визы чехи не выгоняли русских в три шеи на восток, но получать разрешение на въезд обратно стало возможно только за пределами 4P, а это уже кто как сумеет — из Москвы, из Дрездена, из Братиславы… Главное — чтобы извне.
Так и получилось, что младшая дочь странноглазой осталась под присмотром старшей в Праге на улице Be Смечках, а они, их мать и он, в ожидании разрешения, за которым назначено было явиться к исходу рабочего дня, — слонялись по славянской загранице, где своей бы волей вряд ли когда-нибудь и оказались. Вмененной им в обязанность. Насильственной. Особенно для русской с ее пятым по счету железнодорожным визитом в Братиславу, которая ему, по первому и, к счастью, последнему разу, нравилась все больше. Вопрос о визе для новой спутницы жизни был решен, так что оставалось только дотянуть-домучать этот неподвижно-знойный день в чужой столице, по которой продвигались они с тяжелой пластиковой бутылкой минералки.