Жарко было и в Праге, но в целом он находил, что здесь, в Братиславе, переносилось легче. Географически южней: какие, например, роскошные платаны, как их много тут, причудливо облезлых и белых, как при витилиго. Но и в человеческом смысле было как-то здесь вольней, благодаря анархичной вседозволенности и безрассудной теплоте вот этого славянства — на краю. В этом он с каждым шагом убеждался, а подумалось ему об этом сразу после того, как первый раз она вернулась в Прагу с письмом-отчетом, написанном в гамбургском экспрессе: «Вчера приехала на главный вокзал, мне дали адрес фирмы, где остановиться на ночь, за мной пришел словак (а может, немец) и привел на улицу Лермонтова, где живет с подругой, им обоим 60–65, они непременно хотели меня напоить водкой, когда я пыталась дозвониться до тебя с их домашнего телефона…»
Разве не родственный за этим образ?
Образ славянского захолустья, безотчетно дружественного к нам, представителям мира, пьющего не меньше, но миру давшего (как выражались школьные учителя) того же Лермонтова, который, возможно, и не Байрон, но раз мы, русские, читаем-почитаем, то почему же — даже в угаре антикоммунизма — не сохранить название центральной улицы, которая, как где-то в южном городе транзитных детских воспоминаний, не то в Киеве, не то в Харькове, обсажена, допустим, шелковицами, которые роняют палевые и черные ягоды на вспученный асфальт, будучи кронами вровень с небольшими, размера человеку внятного, зданиями девятнадцатого века, хорошо сохранившимися не столько вследствие ухода, сколько в силу добросовестной кладки вручную. В целом про городской ансамбль не будем говорить. Не складывался он в сомнамбулическом сознании немолодого человека, прибывшего сюда с зарею в полшестого.
Виадуки, лестницы, черепичные кварталы двух, от силы трехэтажных домиков, дворы, деревья. Дощатый настил террасы кафе, в меню которого он выбрал все же немецкое пиво «Beck». Но и приметы нового, конечно. Британский супермаркет. Нарядная коробка из бетона прямо в центре города, который когда-то назывался Пресбург, о чем и вспоминать не хочется, поскольку совсем не город-пресс, не город-стресс, а все же Братислава, что значит «Слава братьям», павшим и живым — и тут он, конечно, не мог не вспомнить…
Друг!
Но где его искать?
Ясно, что в центре бесполезно, раз писал про «панелаки». В последнем письме, полученном еще в канун развода с той, от которой не избавиться во снах… В письме со своей персональной маркой-автопортретом. С адресом, в котором помнилось нечто русское… но что?
Что-то русское стало вертеться в голове, не разрешаясь, впрочем, словом, в которое можно поверить, как в название. То, что не помнил номера, неважно, лишь бы вспомнить улицу. Там его, конечно, знают. Первый же алкоголик скажет. Первая же девушка вида легкодоступности. Почему казалось в Праге, что Лавруша ословачился? Здесь, в Словакии, предельно стало ясно, что таки да! Казак! Оторвавшийся и унесенный, но не предавший свое происхождение. Живот! Особая примета. Сивоусость, брюхо. Но это уже Гоголь, а не Лермонтов. Тарас Бульба это. Сечь…
И — «разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая пересилила бы русскую силу?»
Вот именно…
Колик, впрочем, сказал бы: кундалини.
Между тем, поели кукурузы, по горячему початку на воткнутой чисто оструганной палочке. Где еще такое продадут на улице? Ну как же. В Праге на Пшикопе. Но там не такая вкусная. Без души… Русской захотелось тирамису. Не было в супермаркете. Но были профитроли. Французские. Замороженно доставленные. Купили упаковку. Еще чего-то в этом духе. Заодно и сумку. Из-за цвета и слов на ней. Pacific airline[12]. Поскольку русская сама оттуда. С Тихого, или Великого. Поскольку велика Россия, хоть и сузили. Но только простор. Не человека. Который остается широк и непредвидим. Каким всегда и был…
Больше всего хотелось выйти к реке. Сгоревшие листья каштанов лежали в сквере, в центре которого был подземный туалет. Опрятный, как ни странно. Со старушкой, тут работающей (книжку читающей немецкую) в экономно-тусклом освещении.