Annotation
Сергей Юрьенен имеет все, что нужно писателю: мощную и хорошо управляемую память; выносливую, надежную, с пожизненной гарантией фантазию, конструктивно объединенную в один блок с памятью; фразу, в которую не то что с лишним словом или запятой не сунешься — из которой вздох не вычеркнешь. Он при жизни достиг покоя и света, который был обещан одним странным господином одному писателю — помните: маленький домик в саду, лампа горит в домике, все готово к ужину, и пара гуляет, приближаясь к своему жилищу.
Роман «Словацкий консул» — о судьбе отдельно взятого эмигранта, во времена Союза и после, а топографически — от «коварных коридоров МГУ» до улицы Мраза, дом 10, что в Братиславе.
Сергей ЮРЬЕНЕН
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
Сергей ЮРЬЕНЕН
СЛОВАЦКИЙ КОНСУЛ
Евророман
Mario Corii
Лавруша был с усами.
Впоследствии, во время заключительной волны наглядной демонстрации ложной мужественности, усы в СССР у многих появились — перед тем как кануть в небытие вместе со страной, по которой ныне многие горюют. Но Лавруша был первым усачом, которого я встретил в нашем поколении, а оно, похоже, было последним, состоявшим не сплошь из одних рабов.
В коварных коридорах МГУ мы тогда все были безусыми — за исключением Лавруши; у него же была не просто поросль, а вполне развитая густо-толстая растительность, к тому же и висячая. Некоторым общежитским спесивцам из горожан — особенно тем, кому генетически мерещились нагайки — вислоусость эта казалась если не антисемитской, то безнадежно «от сохи». Так, в общем, оно и было. Но в исторической ретроспективе получилось, что Лавру шин фасон опередил еще не вошедшие в большую международную моду усы предстоящей нам эпохи молодежных мятежей: «подковкой».
Замечу сразу, что сам рассказчик (экзамены сдавал я чисто выбритым) уже примерно через месяц после зачисления отращивал и христосообразную бородку. Поэтому встреченные мной усы ничем меня не оттолкнули. Они придавали их носителю располагающе западный, точнее, ковбойско-голливудский вид. С другой стороны, конечно, были усы столь русскими, что русее быть не может. Классический колер несжатой полоски. Только не чахлой, а напоминающей о канувшем пшеничном изобилии. Там, на юге России, откуда, по слухам, происходил носитель, усы эти выгорели так, что не темнели даже в московские морозы. Ну, может быть, слегка. Покрывались инеем, конечно, а затем и льдом, который приходилось ему скусывать, спеша к дверям Главного здания, но оставались все такими же светло-русыми.
Лавруша имел привычку их разглаживать. Вниз к концам, а после вспять. Шерстить. Глядя при этом мимо — поверху и как бы вдаль — своими серо-голубыми. Нет, не прозрачными, а с такой лениво-благодушной замутненностью, будто Лавруша только что спустился из профессорской столовой в зоне «А» с обеда не менее чем за полтора рубля, — или же злоумышляет нечто в направлении студенток Иностранной группы.
Не то чтобы я был за смычкугорода и деревни, но внешность, скорей, располагала своей открытостью. При этом с душою нараспашку Лавруша не был. Даже напротив. Казался себе на уме. Причем настолько, что на первом же семестре подпал под подозрение тех, кому было что скрывать от власти. Что, собственно, помимо усов и сытой внешности, Лаврушу и выперло из общей массы: досужее о нем гадание. Стукач?Или просто чудак на букву «м», по врожденной своей бездуховности игнорирующий самиздатскую поэзию, «новомировскую» прозу, обе книги Бахтина и лекции Аверинцева Сергей Сергеича?
Проявившись очень быстро и нагло, реальные стукачи, сексоты Первого отдела, завершили период гадательного беспокойства. Политически чистый, но бездуховный Лавруша лишился внимания со стороны наших интеллектуалов (впоследствии почти поголовно отчисленных), которые стали называть его за глаза Станичник.Кличкой, так сказать, лежащей на поверхности, поскольку приехал Лавруша на Ленгоры оттуда же, откуда в свое время — за 17 лет до нас — здесь же в первокурсниках появился судьбоносный, но пока еще неведомый человечеству «Горби».
Да. Ставрополье.
Крещеная, то есть, земля.
Сам Лавруша, впрочем, протаскивал идею, что он — казак. Теми ночами нам с Коликом не раз приходилось слышать и зажимать себе при этом рты, чтоб не заржать: «Я, как казацкий сын…»
В каком качестве приходилось?
А вот и не знаю даже. Жизнь прошла — ответить не могу. Друг? Или просто другой?
Конечно, нет.
Не просто.
Жизнь прошла у меня — сам выбрал себе такую — в ретроспективном изучении остывающих мотивов и причин, но в данном случае, возможно, лучше будет просто обозначить обстоятельства, в силу которых я в ту зиму оказался на соседнем «батуте» — в роли Лаврушиного вольнослушателя.
После разрыва с Леной, который еще не был мной осознан и виделся победой здравомыслия, благоразумно предпринятой отсрочкой до лучших времен (в смысле даже сартровского sursis,если вспомнить философский контекст эпохи), я в самом начале 1972 года вернулся на Ленгоры, где был прописан. В альма матер. В гранитно-мраморное лоно.
Блочная квартира в «спальном» городе за окружной дорогой была теперь мне не нужна, но, задолжавши хозяину с ноября, свалить не расплатившись я, разумеется, не мог. Должник — это да. Не уклонист. А если так, если честно признаешь свои обязательства в отношении кредитора, то не все ли равно, где при этом физически находишься? Пусть, рассудил я, долг там, в Солнцево, растет, а я тем временем хотя бы отогреюсь меж людей. С этой мыслью однажды на ночь глядя зачехлил свою машинку, оделся, нахлобучил шапку и перед выходом приоткрыл дверь…
В фанерную стенку ванной комнатки размером с посылочный ящик (но с зеркалом, где издали я отражался) был ввинчен крюк из грубого сплава цинка с алюминием, круто-задранный своим финальным шариком и кричаще избыточный для того, что забыто на нем висело. Я протянул руку, взял за подол, наклонил голову и потянул носом в попытке возбудить рецепторы. Но запаха не было. Ацетат, подумал я. Искусственный шелк. Если и был в нем когда-то эротизм, то выдохся и действовал на меня не больше, чем в подростковом возрасте эротизм рейтузов, задубело гремящих на ветру. Разве что цвет еще удерживал — серебристо-серый. И кружево — тем, что внизу было надорвано. Хотя у нас и было ощущение, что человечество готово выбросить на свалку истории этот обязательный артикул исподней эпохи наших матерей, Лена высказывала намерение подшить. И даже, помнится, не раз. Но было не до того, конечно. Особенно в финале нашей на год растянувшейся попытки навязать себя Москве в качестве любящей друг друга пары.
Глядя из темноты, я вдруг почувствовал себя в музее. Казалось бы, совсем недавно все это было объемом и частью моей жизни, где после ванны она однажды решила обойтись без «комбинашки», которая вслед за этим сразу же превратилась в экспонат вместе с горделивым крючком, поржавелыми шляпками его шурупов и фанерой, крашеной бледной охрой в пупырышках: выхваченная из небытия моим отрешенным взглядом часть экспозиции под невозможным, так кажется сейчас, названием; но все ведь прейдет, о чем не надо забывать, стоя здесь-и-сейчас: «Советский быт. Москва, начало 70-х…»
Увы, общага не согрела.
На моей высоте и с моей стороны задувало так, что в незаклеенные щели комнату кинжально пронизывало стужей. Тот факт, что от окна я был частично отгорожен секретером, не очень помогал. Левая рука, державшая на весу и сквозняке книгу [1], которая была издана на Западе в год моего рождения, а здесь только что, — факт, добавочно обогащавший ощущение оторванности от цивилизованного мира, — коченела так, что ею же перевернуть страницу я не мог, даже укладывая книгу себе на грудь. Приходилось выталкивать наружу правую, нагревшуюся подмышкой. «Он всегда нес ответственность за счастье тех, кого любил…»