Сахарова — в Кремль?
Уменьшаясь в размере, Лавруша махал из окна вагона нелепым, но полюбившимся ему головным убором с фломаркта — вельветовым картузом с витой окантовкой. Я щурился сквозь слезы, швыряя руку ему вслед. Но вот он и слился с пейзажем. Мы повернулись и поспешили под зонтом к далеким сводам вокзала с газовой надписью «München» в преждевременных сумерках.
— Ты хоть дал ему что-нибудь?
Вопрос задел за живое. Возвращался Лавруша в подполье борцов за политику Горбачева, и собирал я его за кордон, как самого дорогого агента. Все, что мог. Не только в смысле шмоток. Отдал любимый «Грюндиг», прочно державший волну: Лавруша сказал, что их группа записывает на магнитофон все мои передачи. Как инструкцию к действию. Как было не отдать?
— А денег?
— Все, что выдал банкомат.
Он так по-детски смеялся: «Валюта — из стены!..»
Вместо упреков за брешь в семейном бюджете мне было с облегчением отвечено:
— И правильно!
Еще бы! Больше, чем родственник, если вдуматься. Познакомил когда-то в МГУ Друга я никогда не забуду…
1 января 1993 года на карте Европы возникла еще одна страна — Slovenska republika.
Лавруша стал новым ее гражданином.
Но в Москву вернулся не просто иностранцем. Въехал триумфально. С дип-паспортом.
Первым сообщением оттуда было, что, хотя Союз накрылся медным тазом, но улица, на которую выходят окна посольского кабинета, называется по-прежнему…
— Как?
— Гашека!
— Хорошо, не Фучика! — смеялся я у себя в Мюнхене, глядя в свежевымытое окно на сверкающие «ауди», «мерседесы» и «порше» внутри охраняемого оазиса «Свободы». — Но все же будь там бдителен… А из окна что видишь?
— Пух!
Не знаю почему (возможно, преувеличивал революционность того, что творилось в Москве), но мне тогда подумалось, что он имеет в виду пух из вспоротых перин.
Нет, тополиный, может быть, я забыл, но в это время Москва вся в пуху, и не далее как третьего дня консул Лавруша Волочаев сопровождал в больницу одного француза, который так разинул зенки на столицу победившего капитализма, что с поверхности сетчатки удалили две дюжины пушинок. Еще Лавруша сказал, что будет отныне звонить каждую неделю, чтобы давать отчет об авантюрах, благо телефон теперь казенный. «Видишь? — не удержался словацкий консул в заключение. — А уедь тогда я в Штаты, как мой зам?..»
Не знаю, что успел он совершить в своем дипломатическом качестве. Полюбил внезапно кухню японского посольства. Встретил на рауте «твоего соседа-экономиста по В-1339… Соседку, то есть». — «Эго кто?» — «Не помнишь Розочку? Розу Ветрову?» Да неужели… Что делает с нами время, умноженное на пространство. Персонаж, несмотря на имя из «Алых парусов», вполне реалистический. До самых, пардон, трусов, за удержание которых — липковато насквозь промокших — истово боролась незамутненным разумом и волей однажды до рассвета на Ленгорах. Сразу, конечно, вспомнил. Застиранные на ощупь. С не до конца застроченной резинкой. Многократно перекрученной. К исходу ночи лопнувшей, что не мешало их натягивать, выявляя раздвоение, с ума сводящее, но недоступное для проницания подскакивающим от пульсации орудием. Товар «Галантереи» Гомельского производства. Пинского? Бобруйского? Города Слоним? Груди, их мелко-плотными розанами мне охотно подставляемые в порядке отвлекающего возмещения, воистину были поразительны — ну. Роза! ну, стервоза! — но подобного blue balls [6]. He выпало мне ни разу в жизни — ни до, ни, разумеется, после, когда нежданно, но становится вдруг много-много легче с опытом-возрастом, и однажды инициатором недачистановишься ты сам…
А Роза?
Ну и, конечно, слава богу, что.
«Большой постсоветский человек. Экономически интересный моей стране…»
Лишнего консул не сказал, а я не спрашивал. Было, не было: уже неинтересно. И если было, чем тут хвастать?
Однажды позвонил и начал говорить по телефону как-то сдавлено, а после разрыдался в трубку. Там, в Москве, на Гашека. Я понял только, что — сын…
Единственный.
Девчонок было много, но сын — один.
И что-то с ним не так…
«Прости! — пришел в себя Лавруша… — Подробности по возвращению из Пресбурга».
«Откуда?»
«Столица, под прессом которой твой Лавруша. Так немцы называли нашу Братиславу…»
«Брат! — неожиданно сказал я. — Держись, братан. Все будет хорошо!..»
При всей своей настроенности, нормальной для человека, все предки которого были порубаны либо раскулачены, радикализмом в годы МГУ Лавруша отнюдь не отличался. Терпеть не мог ГБ, а также ГРУ и если под давлением кооперировал, как в Сомали или еще в соц-Братиславе, то не сливался — подсолнечное масло и вода! В новой Словакии, интересы которой теперь представлял он в бывшей своей стране Большого Брата, Лавруша с рвением, конечно, выступал за перестройку, но не скрывал, что в том поддержаны они Кремлем и меченосцами. Теперь же, по причине того, что случилось с сыном, ретроспективно впал в бешеный антикоммунизм. Восстал тотально против. Во все разжавшееся горло. Потому что причина того, что с сыном, — борьба их с человеком. Работа на войну. Тяжелая промышленность. Усиленная химизация. Испортили на хер экологию. Музей коммунизма открыли в Праге, там насыпано в пробирки… Что? А сколько канцерогенного говна мы поглотили тут, в ЧССР, того не ведая. Сын часто смотрел в окно, а рос он, так уж получилось, с видом на дымящую трубу:
— Поэтому…
Чешский диссидент-президент привел Клинтона в пивную «U Zlateho tygra», где познакомил с ее завсегдатаем и общенациональным достоянием — писателем Богумилом Граблом. Потом президент США исполнил соло на саксофоне в джазовом клубе «Reduta». Так, между пивом и джазом, решилась судьба радиоцентра в Мюнхене — заслуженного, но дорогостоящего.
Из Вашингтона был указан курс на Прагу.
Сначала был ознакомительный визит. В первый вечер мы сидели за столом «У Флеку», где подавали черное пиво, отдающее карамелью. Потом я оглянулся.
Сзади стоял Лавруша.
Несмотря на свой баварский картуз с витой веревочкой, он показался мне типичным чехом. Потом, по реакции официантов на его акцент, я понял, что Лавруша все же, скорей, словак. Непринужденно вклинившись в компанию сотрудников «Свободы» и их жен, он вел себя вполне по-светски, разве что зажимал ногами под скамейкой пузатый портфель. Ну и душок, конечно. Мы, после семичасовой поездки из Мюнхена, приняли душ в «Хилтоне», лучшем тогда отеле Чехии; он же, бедняга, после пяти часов поезда из Братиславы, такой возможности был лишен. Сидел он справа от меня, так что жену я ограждал, по возможности не вдыхая свой удар. Американка слева стоически терпела. Стол недоверчиво слушал, как Лавруша расхваливает целебные свойства «бехеровки».
Некоторых он убедил. Мне же налил под столом из бутылки без этикетки… «Что это?» — «Тс-с… «Боровичка». Ты только попробуй. Наша!»
Ох, давно не пил я самогон… Можно сказать, что никогда.
Тем более из можжевельника.
Когда вышли, на мостовую лилась сажа. Даже не жидкая, а хлопьями. Про кислотные дожди, которыми ЧССР загрязняет лимитрофные страны «свободного мира», я слышал еще в Москве, и, кстати, по тому же радио, на котором работал, считая парижский период, вот уже шестнадцатый год. Я ничего не понимал, пассивно следовал в толпе, ведомый кем-то бывалым. На улице Водичковой мне стало немного веселей, на домах «бель эпок», или, как называют здесь этот период, сецессион, светилась реклама — в основном, казино. Нас вывели на Вацлавскую площадь, которая оказалась совсем не площадью, а чем-то вроде Елисейских полей, сокращенных, согласно путеводителю, до 640 метров. Бывалый, оказавшийся коллегой Ф., который легально сменил Киев на Прагу, а нелегально Прагу на Мюнхен, где стал гражданином США, уверенно вывел нас через пассаж в перпендикулярную улицу, где сквозь сажу светилось слово Espresso.Все закричали. Радость узнавания.