Почти все звуки в Письмоводительской связаны были с бумагой: посвист документации, перемещаемой по крышке конторки, чуть более запинчивый шелест страниц, раскладываемых по порядку, или же хуххкунк-ффппп книги, извлекаемой из своего гнезда среди полок, шедших кру́гом по всей просторной зале. У лексикографа имеется позыв эдакое категоризировать. Все это излучало любезное сердцу спокойствие, как в соборе, по сравненью с кошмаром оранжевой иволги в кабинете д-ра Рошфорта-Смита, не говоря уж о резком гомоне и сутолоке Бёрдкейдж-уок и множества других лондонских улиц. Общий шум здесь был глух: шорох страниц, плюханье кошек с конторок на пол да время от времени шмыганье носом либо чих и предоставляли всплески звука, а иначе даже от своих конторок к упорядоченным ячеям картотек, вправленных в стены сводчатой Письмоводительской, лексикографы перемещались совершенно бесшумно. Ячеи эти располагались по алфавиту в исполинских башнях полок с этикетками, расставленных по всему периметру залы.
Ячеи – в зависимости от того, хороший день выпал в «Новом энциклопедическом словаре Суонзби» или скверный, лексикографы неофициально их называли сотами или клоаками. Конторка Трепсвернона располагалась среди слов на букву «С».
Он украдкой скользнул на свое место, в голове звенело по-прежнему. Понятия украдки, казалось, характеризовали даже самые текучие его телодвиженья. Точно так же, как на язык его нисходила шепелявость, едва вступал он в здание, так и плечи его вроде б неестественно вздергивались, когда усаживался он за свою конторку. Трепсвернон интуитивно потянулся к регламентированной ручке «Суонзби». На обычном месте ее не оказалось. Он взглянул на свои руки, словно пытаясь припомнить, к чему вообще их можно применить.
Беседы в Письмоводительской происходили в приглушенных тонах. Все они велись на уровне шепота, ропота или воркованья, ежели не считать редких мгновений особенного вдохновенья – либо же когда осознавалась некая сугубая ошибка и вспыхивала досада. В общем и целом посматривали на такое косо, но, в конце-то концов, даже самый небрежный из лексикографов – всего-навсего человек, и сам Трепсвернон, разумеется, в подобных помехах бывал виновен. Описки и грамматические промашки мозолили ему глаза и вызывали телесный отклик. Напряженье хотя б отчасти обычно стравливалось бодрым цык. Вероятно, все читатели такое переживают: умело сработанный речевой оборот скользит сквозь читающий ум, словно вервие в руках, а когда в этой фразе содержатся ошибки либо есть отвлекающие вниманье двусмысленности, причудливый синтаксис или же какая-либо лексическая либо грамматическая отрыжка, продвижение вервия этого препинается или грубеет. Сравните текстуру мотков вот этих двух примеров:
Съешь ещё этих мягких французских булок, да выпей же чаю.
Сещъё шь гмятих фрабулских цузок, жа выю де чапей.
В последнем случае цык наверняка можно извинить.
Сотрудник, занимавший конторку обок Трепсвернона не цыкал. Когда б ни случилось Билефелду наткнуться на ошибку или иной перебой на странице, из глотки его вырывалось некое всхлипывающее ржанье, словно он давился. Звук был вполне тревожный, и Трепсвернон частенько вздрагивал. Глаза у Билефелда расширялись, ладони подтягивались к аккуратным бакенбардам на щеках, и в воздухе разносилась тихая, высокая, звонкая трель. Звук сей по своему происхожденью был животным, но к тому ж немногим отличался от того, какой производит палец, влачась по винному бокалу. Кошки и лексикографы оборачивались на него. Засим мгновенье миновало, и на физиономию сослуживца возвращалось спокойствие: Билефелд преодолевал ошибку в строке или перечитывал страницу, после чего продолжал как ни в чем ни бывало.