Выбрать главу

падали, с тошным запахом духов, с голыми шеями и руками, с бездушным, лживым

голосом. Они пугали меня, как бесы солончаковых аральских балок.

25

Театры, музыка, картинные выставки и музеи не дали мне ничего, окромя полынной

тоски и душевного холода. Это было в 1911 — 12 годы. Грузинская Божия Матерь

спасла меня от растления. Ее миндальные очи поют и доселе в моем сердце. Пречудная

икона! Глядя на нее, мне стало стыдно и смертельно обидно за себя, за Россию, за

песни — панельный товар.

Мое бегство из Москвы через Питер было озарено знакомством с Нечаянной

Радостью - покойным Ал. Блоком. Простотой и глубокой грустью повеяло на меня от

этого человека с теплой редкослов-ной речью о народе, о его святынях и священных

потерях. До гроба не забыть его прощального поцелуя, его маслянистой маленькой сле-

зинки, когда он провожал меня в путь-дорогу, назад в деревню, к сосцам избы и

ковриги-матери.

♦j» ♦$»

Жизнь на родимых гнездах, под олонецкими берестяными звездами дала мне песни,

строила сны святые, неколебимые, как сама земля.

Старела мамушка, почернел от свечных восковых капелей памятный Часовник.

Мамушка пела уже не песни мира, а строгие стихиры о реке огненной, о грозных

трубных архангелах, о воскресении телес оправданных. За пять недель до своей смерти

мамушка ходила на погост отметать поклоны Пятнице-Параскеве, насладиться светом

тихим, киноварным Исусом, попирающим врата адовы, апосля того показать старосте

церковному, где похоронить ее надо, чтобы звон порхался в могильном песочке, чтобы

место без лужи было. И тыся-чецветник белый, непорочный из сердца ея и из

песенных губ вырос.

Мне ж она день и час сказала, когда за ее душой ангелы с серебряным блюдом

придут. Ноябрь щипал небесного лебедя, осыпал избу сивым неслышным пухом. А как

душе мамушкиной выйти, сходился вихрь на деревне: две тесины с нашей крыши

вырвало и, как две ржаных соломины, унесло далеко на задворки; как бы гром прошел

по избе...

Мамушка лежала помолодевшая, с неприкосновенным светом на лице. Так умирают

святые, лебеди на озерах, богородицына трава в оленьем родном бору... Мои «Избяные

песни» отображают мое великое сиротство и святыню-мать. Избяной рай остался без

привратника; в него поселились пестрые сирины моих новых дум и черная сова моей

неизглаголанной печали. Годы не осушили моих глаз, не размыкали моего безмерного

сиротства. Я — сирота до гроба и живу в звонком напряжении: вот-вот заржет золотой

конь у моего крыльца - гостинец Оттуда — мамушкин вестник.

Всё, что писал и напишу, я считаю только лишь мысленным сором и ни во что

почитаю мои писательские заслуги. И удивляюсь, и недоумеваю, почему по виду

умные люди находят в моих стихах какое-то значение и ценность. Тысячи стихов, моих

ли или тех поэтов, которых я знаю в России, не стоят одного распевца моей светлой

матери.

❖❖❖

За свою песенную жизнь я много видел знаменитых и прославленных людей.

Помню себя недоростком в Ясной Поляне у Толстого. Пришли мы туда с рязанских

стран: я — для духа непорочного, двое мужиков под малой печатью и два старика с

пророческим даром.

Толстой сидел на скамеечке, под веревкой, на которой были развешаны поразившие

меня своей огромностью синие штаны.

Кое-как разговорились. Пророки напирали на «блаженни оскопившие себя».

Толстой торопился и досадливо повторял: «Нет, нет...» Помню его слова: «Вот у вас

мальчик, неужели и его по-вашему испортить?» Я подвинулся поближе и по обычаю

радений, когда досада нападает на людей, стал нараспев читать стих: «На горе, горе

26

Сионской...», один из моих самых ранних Давидовых псалмов. Толстой внимательно

слушал, глаза его стали ласковы, а когда заговорил, то голос его стал повеселевшим:

«Вот это настоящее... Неужели сам сочиняет?..»

Больше мы ничего не добились от Толстого. Он пошел куда-то вдоль дома... На

дворе ругалась какая-то толстая баба с полным подойником молока, откуда-то тянуло

вкусным предобеденным духом, за окнами стучали тарелками... И огромным синим

парусом сердито надувались растянутые на веревке штаны.

Старые корабельщики со слезами на глазах, без шапок шли через сад, направляясь к

проселочной дороге, а я жамкал зубами подобранное под окном яснополянского дома

большое с черным бочком яблоко.

Мир Толстому! Наши корабли плывут и без него.