Ветер - шелоник ледовитый о ту пору сходился. Подпарусник волны сорвали... Плакали
мы, что смерть пришла... Уже Клименицы в глазах синели, плескали сиговой ухой и
устойным квасом по ветру, но наша ладья захлебывалась продольной волной...
«Поставь парус ребром! Пустите меня к рулю!» - за велегласной исповедью друг
другу во грехах памятен голос... Ладья круто повернула поперек волны, и не прошло с
час, как с Клименецкого затона вскричала нам встречу сивая водяница-гагара...
Голосник был — захваленный ныне гагарий погонщик - Григорий Ефимович
Распутин.
В Питере, на Гороховой, бес мне помехой на дороге стал. Оболо-чен был нечистый
в пальто с воротником барашковым, копыта в калоши с опушкой упрятаны, а рога
шапкой «малоросс» накрыты. По собачьим глазам узнал я его.
«Ты, — говорит, — куда прешь? Кто такой и откуда?»
«С Царского Села, - говорю, — от полковника Ломана... Григория Ефимовича
Новых видеть желаю... Земляк он мой и сомолитвен-ник...»
В горнице с зеркалом, с образом гостинодворской работы в углу, ждал я недолго. По
походке, когда человек ступает на передки ног, чтобы легкость походке придать, учуял
я, что это «он». Семнадцать лет не видались, и вот Бог привел уста к устам приложить.
Поцеловались попросту, как будто вчера расстались.
«Ты, - говорит, - хороший, в чистоте себя соблюдаешь... Любо мне смирение твое:
другой бы на твоем месте в митрополиты метил... Ну да не властью жив человек, а
нищетой богатной!»
Смотрел на него я сбоку: бурые жилки под кожей, трещинка поперек нижней губы и
зрачки в масло окунуты. Под рубахой из крученой китайской фанзы — белая тонкая
одета и запястки перчаточными пуговками застегнуты; штаны не просижены. И дух от
него кумачный...
Прошли на другую половину. Столик небольшой у окошка, бумажной салфеткой с
кисточками накрыт — полтора целковых вся салфеткина цена. В углу иконы не
истинные, лавочной выработки, только лампадка серебряная - подвески с чернью и
рясном, как у корсунских образов.
28
Перед пирогом с красной рыбой перекрестились на образа, а как «аминь» сказать,
внизу или вверху — то невдогад — явственно стон учуялся.
«Что это, — говорю, - Григорий Ефимович? Кто это у тебя вздохнул так жалобно?»
Легкое удивление и как бы некоторая муть зарябила лицо Распутина.
«Это, — говорит, — братишко у меня тебе жалуется, а ты про это никому не пикни,
ежели Бог тебе тайное открывает... Ты знаешь, я каким дамам тебя представлю? Ты
кого здесь в Питере знаешь? Хошь русского царя увидеть? Только пророчествовать не
складись... В тебе ведь талант, а во мне дух!..»
«Неладное, — говорю, — Григорий Ефимович, в народе-то творится... Поведать бы
государю нашу правду! Как бы эта война тем блином не стала, который в горле колом
становится?..»
«Я и то говорю царю, - зачастил Распутин, - царь-батюшка, отдай землю мужикам,
не то не сносишь головы!»
Старался я говорить с Распутиным на потайном народном языке о душе, о
рождении Христа в человеке, о евангельской лилии, он отвечал невпопад и, наконец,
признался, что он ныне «ходит в жестоком православии». Для меня стало понятно, что
передо мной сидит Иоанн Новгородский, заклявший беса в рукомойнике, что стон, ко-
торый я слышал за нашей молитвой перед пирогом, суть жалоба низшей плененной
Распутиным сущности.
Расставаясь, я уже не поцеловал Распутина, а поклонился ему по-монастырски...
Бес в галошах указал мне дорогу к Покрову на Садовой...
❖❖♦>
После каменного петербургского дня долго без морока спится, фабричным гудком
не разбудить... По Фонтанке, в том конце ее, где Чернышёв мост в берега вклевался,
утренние гудки черными петухами уши бередят...
Вот в такое-то петушиное утро к корявому дому на Фонтанке, в котором я
проживал, подъехал придворный автомобиль. Залитый галунами адъютант, с золотою
саблей на боку, напугал кухонную Авдотью: «Разбудить немедленно Николая Клюева!
Высочайшие особы желают его видеть!»
Холодный, сверкающий зал царскосельского дворца, ряды золотых стульев, на
которых сторожко, даже в каком-то благочинии сидели бархатные, кружевные и густо
раззолоченные фигуры... Три кресла впереди - сколок с древних теремных услонов -
места царицы и ее старших дочерей.
На подмостках, покрытых малиновым штофом, стоял я в грубых мужицких сапогах,